
Онлайн книга «Самоучки»
— Ну, эти надежды мы все когда — то подавали, — сказал хозяин бороды и зашелся тяжелым кашлем. — Юра, — добавил он, потоптался, повел бородой по пустым стенам, как бы желая спросить отзывы, но стесняясь. — В этом искусстве много сложной философии, — уклончиво молвил я. Он посмотрел на меня как архиерей на старообрядца — пристально и настороженно, стараясь взвесить меру иронии, но улыбнулся снисходительной улыбкой светского человека. Паша, наверное, переживал тяжкие минуты. Было хорошо видно, что ему за меня стыдно. Юра по — прежнему натянуто улыбался. — Хотите вина? — спохватился он. В ту же минуту в наших руках оказались пластмассовые стаканчики. — Молдавское, — поспешно сообщил Юра, прочитав вопрос в легком движении лицевых мускулов. — “Кодру”. Очень скоро Юра нас оставил. Мы торчали посреди зала в своих пиджаках, словно и сами превратились в экспонаты этой странной выставки — в экспонаты, до которых никому нет дела, напоминающие к тому же сотрудников известных органов на детском празднике. То и дело возбужденный гул взрывался всполохами хохота, а квадратные метры задыхались от сомнительных благовоний, и пустота просачивалась сквозь голые стены, словно кровь, пот и слезы красивших их маляров. Однако искусство искусством, а жизнь ковыляла своим чередом. Я хочу сказать, что за первым стаканчиком последовал второй, а там и третий, и следующий по счету. Точнее, стаканчик — то был один — все тот же пластмассовый. Каким — то образом я оказался вовлеченным в разговоры с людьми, с первого раза показавшимися мне очень знающими. — Граббе зря написал эту статью, — говорили мне. — Знаете Граббе? Нельзя писать о том, чего не знаешь! Нельзя. Граббе я не знал, статьи его не читал, однако постарался ответить таким образом, чтобы в случае чего не сойти за обманщика. Мой неизвестный собеседник распалился не на шутку и потрясал номером “Газеты”. Я подливал горючего в его праведное негодование и вместе с ним безжалостно судил проступок неведомого мне Граббе. В эти минуты у входа образовалось скопление людей — как будто две волны встретились и столкнулись, рассыпая сотни брызг. — О — па, — обрадованно воскликнул толстяк. — Минутку. — Он протиснулся к этому скоплению. Я посмотрел туда, куда он указал, и увидел человека лет сорока в грубом сером свитере, висевшем на острых плечах, как поникший парус. На локтях свитера были нашиты кожаные кружки. Цвет лица у него был нездоровый, и глаза окружали темные овалы. Глаза были совершенно неподвижны, их взгляд выражал какую — то отрешенную усталость, — пока он разговаривал с толстяком, они смотрели куда — то в сторону и жили жизнью, самостоятельной от всего остального. — Кто это? — спросил я, когда толстяк снова оказался возле. — Это гений. — В его взгляде появилось умиление, которое так хорошо дается полным людям. В этот момент гений прошел совсем рядом, и я хорошо видел его остановившиеся глаза. — Придуманное искусство — это уже не искусство, — заметил мой новый знакомый. Очередная порция рубинового вина смягчила мою нетерпимость. С этой минуты я принялся разглядывать экспозицию несколько более благосклонно, но еще позволял себе рассуждать: — Как на это посмотреть. Это ведь тоже придумать надо: ветку спилить, скотч купить. Ю — то что об этом говорит? — сказал я, робко поглядывая на гения, безжизненную руку которого вот уже минуту безжалостно трясла и мяла какая — то пожилая женщина с пучком седых волос на затылке и кошельком из джинсовой ткани, который покоился у нее на груди. Несколько мгновений толстяк осмысливал мои слова, болтая в стаканчике остаток вина, потом спросил: — Вы кто? — В каком смысле? Пока никто. Студент вообще — то. Толстяк покачал головой с таким видом, как будто знал ответ наперед. Он стряхнул со своей лоскутной жилетки черные капли пролитого вина и заговорил уже спокойнее: — Губит людей социология, губит. В этот момент гений прошел еще ближе, и я хорошо видел, с каким мучением ему давался каждый шаг. Очевидно, он слышал мои слова, потому что повернулся и посмотрел на меня своими студеными глазами. Они были настолько неподвижны, что нельзя было разобрать, какое выражение скрывается в этом взгляде. — А вы что же, в самом деле смысла ищете? — спросил толстяк миролюбиво. — Боюсь, что так, — ответил я. — Это все социология, — снова сказал он. — Подумать только. Мне показалось, что он вот — вот заплачет — так проникновенно это прозвучало, и я ощутил, что неизлечимо болен социологией. — Вот, кстати, и Граббе… Голова моя сокрушенно закачалась, словно давая понять, что я очень разделяю его недоверие относительно человеческого рода, по крайней мере относительно некоторых его представителей. Я еще пытался защитить принципы, но при виде всеобщего воодушевления махнул рукой и, потягивая искрометное, соглашался решительно со всем. Пустота стен казалась мне уже исполненной вдохновенного, первозданного смысла. “Надо же, — думал я, — ничего лишнего — святая простота”, а ветку на куске картона я соединил с удивительной волей мужественного творца. Мне показалось даже, что на мгновенье и я усмотрел в ней смысл — тоже первозданный. Она казалась мне образом, символом, знаком. Мой собеседник почувствовал слабину и глухо зарычал: — Вербальная культура умирает, визуальная наступает. — А то нет, — милостиво согласился я. — Никто больше ничего не читает. Буква шелухой становится. — Еще бы, — отвечал я с воодушевлением. — В самый корень глядите. Вокруг бурлило море общения. В гомоне голосов я различал свой собственный: — Сюжет умер, фабула сгнила — все передохло. Впрочем, туда и дорога. Белые стены еще оставались белыми и блестели масляной краской, сияние их ослепляло, но потом стены потекли и накренились. Потом пропал Паша, и я понял, что катастрофа близка. Дальше пошло уже не кино, а настоящий фотофильм. Живые картины сменяли друг друга в последовательности непризнанного искусства… Помню еще высоченные потолки абсолютно незнакомой квартиры, куда мой пьяный взгляд просто не дотягивался, в желто — зеленых потеках и хлопьях вздувшейся и отставшей побелки. Я был представлен каким — то людям, восседавшим, как судилище, за огромным кухонным непокрытым столом, — впрочем, готов присягнуть, что никого не интересовало, кто я таков. У стены размещался дубовый резной буфет — мне казалось, что он вот — вот свалится мне на голову, когда кто — нибудь, выбираясь из — за стола, случайно его задевал и он, громыхая скрытой за дверцами посудой, трепетал и трясся, как анатомический скелет. Напротив меня восседали невозмутимые и неразговорчивые молодые люди и время от времени прикладывались к стаканам, совершая сдержанные, изящные глотки. Если на свете еще есть те англичане, которых так любили уничижать в прошлом столетии все остальные, то мне казалось — это именно они. Их невозмутимость и брезгливое достоинство обнаруживали способность укрощать безумства общения. Впрочем, они назвались драматургами, а неуемная хохотушка, руководившая весельем, оказалась ведущей какой — то радиопрограммы. |