
Онлайн книга «Улица»
Буфетчицы и киоскеры глядели на меня с подозрением и недоверием. Но я не уходил не потому, что чего-то боялся, а потому, что чувствовал, как меня охватывает жалость, жалость к самому себе: «Мужчина с двумя здоровыми руками — и такой пропащий!..» За несколько недель шатаний по Лодзи я свыкся с тишиной своей несчастной жизни. Моя душа была поглощена ритмом ничегонеделания и праздношатания. Я, блуждая по незнакомым улицам большого промышленного города и грея спину на солнце, на прохладном унылом осеннем солнце, становился под влиянием голода и отчуждения все более отделенным, все более отрезанным от мира. Я даже полюбил свое одиночество, свое горькое, черное одиночество и непрекращающуюся тоску по хлебу и чистой рубашке, я избегал любого недоброго взгляда и шел своей дорогой. Несколько часов назад я встретил одного из тех, кто служил вместе со мной. Я остановил его. Это был хитрый молодой еврей с двумя стремительно бегающими, желтыми, как у лисы, глазами-горошинами. Я и сам не знал, зачем я его остановил. На нем был отутюженный синий костюм и шляпа; он располнел и изменился, и я удивился, что сумел его узнать. — Борнштейн! — окликнул я его. Он обернулся и посмотрел на меня как на незнакомого. — Ты меня узнаешь? — спросил я. — Нет! — он покачал головой и гордо посмотрел на мое убогое платье. — Я… — Ты тот, который служил вместе со мной? — Да, он самый. — Чего надо? Я задумался, что ему ответить. Он был дельцом, полковым торговцем. Я вспомнил, что в армии он торговал всем: хлебом, башмаками, новыми конфедератками, жестяными козырьками, которые не каждый солдат получал за счет полка. У него в ящике всегда имелся целый склад фуражек, солдатских пуговиц, белья, белого хлеба, сыра, колбасы и всякой всячины. На фронте, на самой линии, под вражеским огнем, он торговал. Если ему запрещали брать на фронт свой узел, свой ящик, он торговал папиросами. Я не знаю, где он на линии фронта, в окопах, на марше доставал папиросы. Как я ни пытался понять, это осталось для меня загадкой. Солдаты и даже офицеры, а также сестры Красного Креста часто приходили к нему в окоп попросить папиросу. Пади он от большевистской пули, о нем можно было бы уверенно сказать: он торговал до последнего вздоха! Глядя на Борнштейна, к таким видам спорта, как футбол, скачки, плавание, парусные гонки, можно было добавить еще один: торговлю! Борнштейн любил продавать папиросы в опасные моменты на поле боя, как опытный мореход, который порой рискует пуститься в плаванье во время бури. — Ну, Борнштейн, как дела? — спросил я его. — Да никак, — ответил он, помедлив, и отвернулся, порываясь уйти. — Купишь у меня что-нибудь? — спросил я, сам не зная, что могу ему продать. Он, быстро и хитро глянув, повернул ко мне свое круглое, упитанное лицо. — Что у тебя есть? — Погоди минуту, сейчас достану… Я зашел в подворотню, снял ремень и подвязал брюки веревкой. Это был широкий офицерский ремень светлой кожи с тяжелой, толстой медной пряжкой. Этот ремень я получил когда-то у пленного украинского офицера в Лемберге [3] , а теперь намеревался продать его Борнштейну. Он оглядел мой товар и скривился: — Это совсем… Теперь я такое уже не покупаю… И собрался уходить. Я был в отчаянии. — Борнштейн, дай за ремень пятьсот марок! Этот ремень стоит все три тысячи! Сегодня я еще не ел и был вне себя от того, что ремень никак не продается. Он не обернулся и пошел дальше, а ведь он был моим единственным знакомым в городе. Я понял, что не могу вот так взять и отпустить его. Я вдруг почувствовал то, что чувствует заблудившийся при неожиданной встрече со знакомым — этот человек мне не чужой. — Борнштейн, помнишь, как я тебе отдал полкурицы и не взял с тебя ни гроша?.. Помнишь, под Скалмержем?.. У поваленного креста? — крикнул я дрожащим голосом ему вслед. Под Минском мы в одном окопе пролежали с ним несколько дней без еды. Борнштейн стонал, плакал от голода и проклинал своего отца, который не изувечил его, чтобы освободить от польской военной службы. Я отважился и пошел к крестьянину, за тридцать шагов от окопа. У крестьянина я раздобыл буханку хлеба, жареную курицу, половину которой принес Борнштейну, а тот лежал в яме ни жив ни мертв, направив ружейный ствол не в сторону врага, а, наоборот, в сторону своих. — Борнштейн, помнишь… помнишь, как ты едва не помер с голоду, а я принес тебе полкурицы… у поваленного креста… Он продолжал идти и делать вид, что не слышит. Внезапно он остановился, вынул из кармана брюк несколько купюр, протянул их мне и пошел дальше. Я взял деньги, подбежал к нему и, набросив ему на голову, словно бублик, ремень светлой кожи, поспешно развернулся и пошел прочь. Ощутив на шее ремень, Борнштейн легонько вскрикнул, будто его собирались повесить на этом ремне, быстро и ловко снял его и сунул в сумку. В булочной я купил полбуханки хлеба. Половину съел в подворотне. Походив полчаса, я вновь проголодался и съел оставшийся хлеб. Солнце обмануло, дождь шел все сильнее и гуще. Моя одежда насквозь промокла, а башмаки были в грязи. Я раздумывал, где бы укрыться от дождя. Стоять в воротах мне надоело. Я вышел на улицу и пустился прежним путем. Возле маленькой русской церкви на Видзевской я остановился, будто разбуженный легким шепчущим пением, доносившимся оттуда в вечерней тишине. Я вошел в церковь. Десять-двенадцать мужчин стояли на коленях перед алтарем и шептали вечернюю молитву. Я снял фуражку и тоже встал на колени. Звуки святого песнопения раскачивались в глубоком сводчатом пространстве, и эхо несколько мгновений дрожало в спертом воздухе храма, замирая в темных углах. Стоя на коленях, я начал дремать. Песнопение, казалось, доносилось издалека. Разбуженный глубоким, хриплым грудным голосом, я осмотрелся. Все уже стояли и с почтением смотрели на мой двейкес [4] . Я быстро поднялся. |