
Онлайн книга «Ланарк: жизнь в четырех книгах»
— Угу, мне тошно от способности простых людей питаться дерьмом и выживать. Животные куда благороднее. Разъяренный зверь погибнет, сражаясь против обидчиков, которые посягают на его природу, а безропотный уморит себя голодом. Только человеческие существа умеют чудовищно многообразными способами применяться к бездушному гнету — и жить, жить, жить, пока их эксплуатируют и всячески притесняют им подобные. В одной книге о детях в годы войны я прочитал рассказ маленькой девочки. Ее дом разбомбили. Она написала; «Я — ничто и никто. Мою кошку прижало к стене. Я хотела её вытащить, но ее взяли и выкинули». За последние четверть миллиона лет с детьми ежедневно случалось и худшее. Никакое светлое будущее не искупит такого гнусного прошлого, какое было у нас, и даже если образовать мировое демократическое социалистическое государство, долго оно не продержится. Все достойное гибнет. Неустранимо только это месиво войны и страдания — а я против! Против! Против! — Хватит себя жалеть. Toy открыл рот, желая запротестовать, но, осознав правоту этих слов, замолчал. Мистер Toy со вздохом проговорил: — Ладно, согласимся, мир — это чертова клоака. Что же, по-твоему, может его улучшить? — Память и совесть. Мне ненавистно бездумное отношение людей к жизни, когда ни о чем не думают и не заботятся: так подгнивший плод покрывается плесенью. — Но, Дункан, память и совесть — разве это не свойства человека? — К несчастью, да. — Тебе нужен Бог? — Да. Да, мне нужен великий неизменно любящий человек, разделяющий боль своего народа. Я хочу невозможного. Мистер Toy пригладил остатки волос на голове и сказал: — Мой отец был пресвитером конгреционалистской церкви в Бриджтоне — дыра дырой, а тогда еще худшее захолустье. Однажды зажиточные члены общины собрали по подписке деньги на приобретение для церкви нового престола, органа и цветных витражей. У отца — трудолюбивого кузнеца, обремененного большой семьей, — таких денег не было, поэтому он десять лет работал церковным служителем: подметал пол, вытирал пыль, полировал медные ручки и звонил в колокол перед службой. В литейном цехе с возрастом ему платили все меньше, но мать пополняла семейный бюджет, вышивая скатерти и салфетки. Ее заветной мечтой было накопить сотню фунтов. Она слыла хорошей швеей, но накопить сто фунтов ей так и не удалось. Заболевал сосед или нуждался в отпуске, сыну подруги для устройства на работу требовался новый костюм — она безропотно отдавала деньги, словно это было самым обыденным делом. Большое утешение мать находила в молитве. Каждый вечер перед сном все мы становились в гостиной на колени помолиться. Никакой театральности в этом не было. Родители ясно ощущали, что разговаривают с другом, который находится здесь же, в комнате. Я ничего подобного не испытывал и потому полагал, что со мной что-то неладно. Потом началась война тысяча девятьсот четырнадцатого года, я пошел в армию — и там услышал совершенно иные молитвы. Священники с обеих сторон молились о победе. Они внушали нам, что Бог желает нашим властям военной удачи и находится за нами, с нашими генералами, подталкивая нас в спину. Многие из нас, будучи в окопах, выкинули тогда Бога из головы. Но, Дункан, все эти иллюзии и обещания блаженства на небесах — не что иное, как средства заставить нас действовать именно так, как мы хотим сами. Моим родителям христианство помогало достойно вести себя в трудной жизни. Другие используют веру для оправдания войны или собственности. Однако, Дункан, важно не то, во что люди верят: наша правота или неправота зависит от наших поступков. Если Бог приносит тебе утешение, прими Его. Он тебе не повредит. — Не повредит? — угрюмо переспросил Toy. — Тот единственный Бог, какого я могу себе вообразить, слишком похож на Сталина и вряд ли меня утешит. — Я, конечно же, никоим образом не оправдываю методов Сталина, но не сомневаюсь, что любой, кто правил бы Россией в тридцатые годы, должен был бы действовать именно так, как он. Новые таблетки перестали помогать, и доктор выписал другие, которые также оказались бесполезными. По ночам, когда было особенно плохо, мистер Toy просиживал у постели сына, стирая с его лица струйки пота и подставляя тазик для сплевывания тягучей желтой мокроты. Toy был теперь целиком поглощен болезнью. Он воспринимал ее развитие как ход гражданской войны, саботирующей дыхание и впускающей минимум кислорода ради того, чтобы он мог испытывать муки беспомощности и отвращения к себе. Как-то после полуночи он выговорил: — Доктор считает… эта болезнь… психическая. — Да, сынок, он на это намекал. — Наполни ванну. — Что? — Наполни ванну. Холодной водой. Не без труда Toy объяснил: может быть (так при вторжении извне страна забывает о внутренних раздорах), суженные дыхательные пути расширятся, если всю кожу подвергнуть действию холодной воды. Мистер Toy неохотно наполнил ванну и помог Toy подойти к ней. Toy сбросил пижаму, погрузил правую ногу в воду и замер, тяжело дыша. Потом залез в ванну и судорожно опустился на одно колено. — Поскорее, Дункан. Опускайся же! — поторопил мистер Toy, намереваясь столкнуть его в воду. — Нет! — выкрикнул Toy и постепенно простерся навзничь, выставив из воды только нос и губы. Одышка не уменьшалась. После ванны мистер Toy обтер сына полотенцем и помог добраться до постели. — Следовало окунуться в воду разом, Дункан. Если рассчитывать на эффект шоковой терапии, то она и должна быть шоком. Посидев молча, Toy сказал: — Ты прав. Ударь меня. — Что? — Ударь меня. По лицу. — Дункан! Я… не могу. Прошло несколько минут, и Toy, задыхаясь, выкрикнул: — Ударь, прошу тебя! — Но, Дункан… — Я больше не могу это терпеть… не могу. Невыносимо. Мистер Toy шлепнул его по лицу ладонью. — Без толку. Я мог бы ударить… сам себя… посильнее. Еще! Мистер Toy снова нанес удар — со всего размаху. Toy покачнулся, выпрямился. Щека горела, но боль в груди побеждала. — Черт возьми, бесполезно! — пробормотал он. Сидевший на краю постели мистер Toy поник головой и заплакал. Toy обнял его: — Прости, папа. Прости. — Он чувствовал, как тело отца сотрясают идущие изнутри рыдания. Тело на ощупь казалось тщедушным: глядя на редкие седины на веснушчатой макушке, Toy осознал, что отец стареет; не без удивления он ощутил себя, в эту минуту, сильнее и крепче его. — Иди, папа, отдохни, — проговорил он. — Мне сейчас лучше. В груди у него действительно сделалось легче. — Господи, Дункан, если бы только я мог болеть вместо тебя! С радостью! С радостью! — И что в этом было бы хорошего? Кто бы нас тогда содержал? Нет, все устроилось как надо. |