
Онлайн книга «Поздно. Темно. Далеко»
— А хочешь рубль? Больше нет, извини. — Хочу, — сказал я просто и не краснея, мгновенно удивившись и обрадовавшись своей легкости. В тот же день меня приняли на работу в проектную организацию старшим художником. «Ничего, — решил я, — Эль Греко просто художник, а я — старший». А рубль я Грише так и не отдал. Мы сидели с Гаузом в белой лодочке, я с наслаждением греб, на берегу стояли, лежали, сидели некрасивые девушки, чайки кричали над нами. — Тебе какие больше нравятся — блонды или черненькие? — Гауз, развалясь на корме, разминал сигарету. Я задумался. — Знаешь, — продолжал он, — я прочел где-то: русским больше всего нравятся ножки, евреям — грудь… — Ну и кто же ты? — поинтересовался я. Гауз был полукровка. — Хрен его знает, — махнул рукой Гауз, — мне все нравится. Особенно животик. А тебе? Я опять задумался. — Лицо, наверное. Всякий раз, увидев перед собой хорошую фигуру, я обгонял девушку, чтобы разглядеть лицо, и если лицо не соответствовало, или не нравилось его выражение, чувствовал я великое облегчение пополам с досадой. Валера снимал комнату, один, это была роскошь, платил он двести рублей в месяц, стипендия была сто семьдесят. Он подрабатывал в художественном фонде и чувствовал себя белым человеком в своих белых штанах. Рисовал он плакаты по озеленению, лозунги на зеленом фоне: «Пионерь ши елев! — Юбиць флорие!» — что означало: «Пионеры и школьники! — Любите (или берегите?) цветы!» — Завтра пойдем к Оскару Казарову — пообещал Гауз. — Неужели знаком? — Кореша, — скромно ответил Валера. Оскар Казаров был знаменитый художник, несмотря на левизну свою, признанный и маститый, участник многих всесоюзных выставок, лучший в Молдавии, как Юрий Егоров в Одессе, чуть, конечно, поменьше Егорова. Работы его покупали иностранцы — оттепель еще длилась… Побывать у него в мастерской, посмотреть работы живьем, было бы удачей, неожиданной и незаслуженной, окупающей мои кишиневские мытарства. Гауз не наврал, созвонился с Казаровым, и в воскресенье я впервые попал в настоящую мастерскую настоящего художника. Оскар Казаров оказался горским евреем с глазами раненной лани. Ему было лет тридцать пять, и, к удивлению моему, Валера был с ним на «ты», хоть и почтительно. Хозяин протянул мне твердую руку, отрекомендовался Оскаром, слегка поднял брови на мое: «Карл» — и пошел к длинному столу темного антикварного дерева. В большой мельхиоровой или серебряной миске лежали натюрмортом персики муляжного вида, бледный, как рассветное небо, крупный виноград… Было бы кощунством отщипнуть виноградину и нарушить гармонию видом голой плодоножки с каплей слезящейся мякоти. Я растерянно оглядывался — сосредоточиться на чем-либо было трудно. Холсты висели по стенам, стояли пачками у стен, на полках мерцали самовары, медные лампы, изразцовые кофемолки. Все это требовало срочного и внимательного разглядывания, но я пришел в гости, а не на экскурсию. Хозяин стоил внимания не меньшего, и я на ходу постигал неведомую мне этику. — Коньяк, извините, у меня молдавский, — Оскар обвел нас страдающим взглядом, — некогда армянский искать. Он поставил на стол круглую бутылку «Дойны». — Вы не стесняйтесь, а я — немного. Мне завтра в ЦК, на беседу. — В загранку? — понимающе спросил Гауз. — Та… — печально махнул рукой Казаров. Видимо, художник действительно не придавал особого значения предстоящей загранке — наливал по полной и не пропускал. Чудной и незнакомый мне напиток не то чтобы понравился — он окрасил мастерскую темным золотистым цветом, олень Пиросмани жал мне руку и помахивал виноградной гроздью. — Майко — мой друг, — кивал головой Казаров, — считай, что ты принят. — А, может, я бездарный, — вызывающе поднимал я подбородок. — Это мы сейчас проверим, — Казаров почему-то за шиворот подвел меня к стене, — говори по работам. Я напрягся, стряхнул золотистую дымку. Работы мне нравились, некоторые — восхищали, но хвалить было неприлично, объяснять же, почему нравятся, — безнадежно глупо, легче рассказать, почему не нравятся. Я пошел вдоль стены, слева направо, становясь постепенно красноречивее. Добравшись до поворота, я окончательно осерчал, махал руками, доказывал, что нельзя же так… Наконец Казаров меня остановил. — Молодец, вестовой Крапилин, — хлопнул он меня по плечу, — дело в шляпе. Пойдем жлекать коньяк. Про вестового, какого-то Крапилина, я не понял, но тон был благожелательный, я с облегчением выпил стопку, победоносно глянув на Гаузбрандта. Гаузу торжество мое было по барабану — он дремал. Персиковый сок затекал мне за ворот. Оскар ругал правительство, партию, еще кого-то, кто десять — десять лет! — Оскар поднимал палец, — держал его в черном теле. Рыдающие глаза Оскара разрывали мне сердце, я уговаривал его бросить все и ехать со мной в Одессу. А что, соберем братьев, — и Изю, и Эдика, и Мишку, прихватим Юру Егорова и поедем на Бугаз ловить бычков и писать этюды. — Знаешь, как будет клево, — утешал я его. — А потом что? — скорбно веселился хозяин. — Потом, — сердился я, — я пойду в армию, но его не брошу, с этим невыносимым взглядом, я возьму его с собой… Дождливым похмельным утром надо мной склонился Плющ. Я узнал, что дома полный завал, из военкомата пошли повестки, батя пошел в училище, и все раскрылось. Костика снарядил за мной Вова Сергеев, велел ехать не домой, а к ним, чтобы выработать тактику… — А у меня здесь дела, — сказал Плющ, передавая мне сергеевские деньги на дорогу. Луна, большая и прозрачная, выкатывалась из-за моря задолго до сумерек, она не имела никакого значения, разве что можно было показывать на нее пальцем. Постепенно уменьшаясь и накалясь, она уходила в кроны акаций, в розовое зарево, и там терялась, напоминая о себе теплой тенью листвы на белой стене, и то, как оказывалось, тень была от уличного фонаря. А я родился под созвездьем Рака, Под бледным покровительством луны. Мощную, разъяренную, изматывающую луну впервые увидел я в Подмосковье показательно-морозной зимой. Маленькая, объемная, она трепыхалась в черном зените, подпрыгивала, звучала трелью, как горошинка в милицейском свистке, зеленые казармы истекали синими тенями, тени сосен полосовали кремовый снег, перебирались на светлые крыши. Она изобличала меня в тайных моих путешествиях, в самоволках за двенадцать километров к будущей Сашкиной маме. Она помогала мне разглядеть вон там, за канавой, в чернотале, в пяти шагах, настоящего взрослого волка. Луна и большие толстые березы были для меня открытием года. Березовые стволы можно было трогать, разглядывать мох, растущий, конечно же, с северной стороны. Теперь-то я знаю, что это вздор, и мох на стволах растет со всех сторон, как хочет. |