
Онлайн книга «Поздно. Темно. Далеко»
— Карл, — ответил я с тоской. — Очень приятно, Карл, — кивнула женщина. — А меня Лизавета Ивановна. Лиза. «Внутри избитого сюжета, — думал я. — Сейчас тетка достанет запотевшую крынку с молоком, а я молоко не люблю, но стану пить с восхищением и вращать головой, постукивая пальцем по крынке, — старинная, наверно, — а на стене большая рамка со стеклом, в которую втиснуто штук сорок фотографий: старушки, усатые солдаты… Глядишь, дойдет и до ухватов, чугунки с кашей, я бы и правда что-нибудь съел». Деревья шумели, мой приятель петух где-то заорал, это было похоже на закадровую музыку в кино. Не люблю я музыку в кино. Она может загубить самый талантливый фильм. Она усиливает картинку, делает ее понятной до отвращения, она предупреждает, ставит тебя «на старт», «внимание», и ты чувствуешь себя полным идиотом. Или, напротив, путает все и раздражает. Мы взошли на высокое крыльцо, женщина что-то говорила, я прослушал и кивнул с улыбкой. Лиза размотала платок, сбросила бушлат и оказалась молодой женщиной лет двадцати семи, в коричневом, довоенном каком-то платье ниже колен. Черные волосы с прямым пробором, яркое пятнышко седины. Пока я оторопело пялился, Лиза доставала чашки, рылась в глубоком темном буфете. Кроме буфета в комнате стоял желтый зеркальный шкаф, швейная машинка «Зингер» на чугунной станине в стиле модерн, софа, застеленная полосатым пледом. Фотографии были — пожилая женщина, голая девочка, еще кто-то. Немного книг на бамбуковой этажерке, я разглядел Чехова, О. Генри, Джека Лондона. На тумбочке под стеклом — Хемингуэй в свитере. На стене еще два портрета — Чехов и Салтыков-Щедрин, в деревянных рамках, густо окрашенных под дерево, — так красили трамваи изнутри. — А хотите немного водки, — Лиза теребила на тонкой шее неизвестно когда повязанный зеленый платочек — под бушлатом его не было. Глупая закадровая музыка усилилась. Печеный лещ появился на столе. Вспомнив крынку, я восхищенно покачал головой: — Сами поймали? — Идет иногда в сети, — скромно ответила Лизавета, ставя на стол початую бутылку водки. В болотном сумеречном свете, сидя спиной к окну, Лиза рассказывала о себе. Жила она в Новгороде, окончила там педагогическое училище, вышла замуж за танкиста, старшего лейтенанта. Веселый танкист быстро спился, чуть не сел за драку, бросил Лизу и уехал на север. Квартира была ведомственная, военная, ее отобрали, а Лиза подалась сюда, к маме. Было это год назад, маму схоронила зимой здесь же, на деревенском погосте. Работает Лизавета Ивановна в Новоладожской восьмилетке, преподает язык и литературу. — Как же вы туда добираетесь? — На велосипеде. Да что тут, три километра. — А зимой? — Зимой пешком, — улыбалась Лиза. — Да вы курите, сама я не курю, но мне нравится. Надежный запах. Она поставила передо мной большую пепельницу из чешского стекла. — Давайте, Лиза, выпьем за вас, — внезапно постарев, предложил я. — Давайте, — издалека откликнулась Лиза. — «О подвигах, о доблести, о славе, — помолчав, сказала она, — Я забывал на горестной земле, Пока твое лицо в простой оправе Передо мной стояло на столе…» Я боялся пошевелиться. Прочитав стихотворение, Лиза начала другое: «Твое лицо мне так знакомо, Как будто ты, — извините, здесь неловко, — как будто ты жила со мной. В гостях на улице и дома Я вижу тонкий профиль твой…» — «Я приближался, ты сидела, — не выдержал, подхватил я, — Я подошел, ты отошла». Невообразимый шум стоял за окном, гул и грохот. — Что это? — Это соловьи, — сказала Лиза. — Самое время… Соловьи трясли кроны, как мальчишки трясут фруктовые деревья, с берез покатились красные плоды. «Соловьиный сад, — понял я. — Это судьба, надо делать ноги». Скосив незаметно глаза на ходики, я обомлел: было двадцать минут двенадцатого. — Что вы хотите, — не глядя на меня, засмеялась Лиза, — ведь белые ночи. Я решительно встал. — Пойду. — Что ж, идите, идите, если надо. Я почесал переносицу: как же я выберусь через лес? Я и хотел и не хотел, чтобы Лиза меня проводила. — А что тут выбираться. Есть другой путь. Обогнете избу слева, будет дорожка, прямая и светлая. До самой главной улицы. Прощайте, Карл, я приятно провела время… Я шел быстро, сбиваясь иногда на бег — неудобно перед дежурной в гостинице, ночь на дворе, что я ей скажу… Я долго еще бегал от судьбы — из Питера в Одессу, из Одессы в Москву, пока не оказался загнанным в угол подвала, да-да, в буквальном смысле, — проектная организация, куда я прибился, помещалась в подвале, в центре Москвы, в Фурманном переулке. Был уже семьдесят четвертый год, было мне уже тридцать три. Испросив половину не положенного мне еще отпуска, поехал я в Одессу в середине сентября. Эдик был мрачен. На окошке пункта приема стеклопосуды висела табличка: «нет тары», но Эдик сделал «мелкий глаз», — это для широкой публики, — мы сунулись в заднюю дверь — жлоб в коротких штанах, что-то жуя, окрысился на Эдика. — Тебе сказали, падла, что нет тары! У Эдика запрыгали скулы, он протянул мне свою авоську. Но я авоську не взял, развернул его за плечи и вытолкал во двор. Больше всего, я думаю, его оскорбило, что не причислили к избранным. Теперь сердился я: — Деньги же есть, какого черта мы поперлись с этой стеклотарой! Но Эдик сопел: — Во-первых, загромождает, во-вторых, сколько можно сидеть на хвосте… — На моем долго не просидишь, — смеялся я, и, чтобы окончательно снять тему, взял сразу четыре бутылки портвейна «Приморский». Мы загромоздили балкон. — Послушай, предложил я, — что мы будем тут в духоте. — Давай поедем на травку. — О-о, это добираться. А моя нога? — Доберемся, — сказал я, — гулять так гулять. Мы вышли, и я остановил частника: — В Отраду. — Двоечка, — равнодушно сказал частник. В машине Эдик озирался, как Тарзан. — Ты все-таки столичная штучка, — по зрелом размышлении одобрил он. Мы вышли к обрыву. — А почему все-таки в Отраду? — с недоумением спросил Эдик. — Догадайся с трех раз. Эдик огляделся и начал шпарить наизусть: «Солнце еще косо щурилось сквозь утреннюю дымку, а они уже были в курене. Под крутым обрывом, заросшим серебристыми кустами диких маслин и барбариса, золотилась синяя морская зыбь, на ней покачивались белые чайки. Ветерок разносил йодистый запах гниющих водорослей, мидий и медуз. Стоя на табурете в одних плавках, Илька мыл снаружи окно куреня… Он ожесточенно растирал на стекле солнце и море, и они, смешиваясь, брызгали из-под тряпки золотисто-синими искрами. Гришка, кривя брезгливо рот, скреб куском жести деревянный порог…» |