
Онлайн книга «Миледи Ротман»
Душу бы только сохранить, ду-шу человеческую! На что бы опереться можно. А все остальное — наживное… * * * Выставить стропила Иван не смог, нужен был напарник. Изба развалистая, прогоны широкие, бревна длинные, кому-то надобно поддержать ухватом дальний конец. Тесть стар, едва шкандыбает, Васька Левушкин пьян и хвор, мужики без водки на «помочь» не идут. «Без смазки и телега не едет», — отказывался угрюмый сосед, наблюдая в окно, как горбатится над избою Ротман. «Иль жаден шибко, иль глуп, — думал, раздражаясь от одного упорства Ивана. — Дом-то строить затеял, дак, поди, денег мешок. Без чулка-то и не начинай». Соседа томило и обижало, что калым вроде бы рядом, никуда брести не надо, и вот пропадал невесть куда, уплывал мимо дома. Однажды, увидев, как корячится на стройке Ротман, Братилов крикнул с улицы: «Вань, давай помогу?!» Последнее время, чувствуя за собою грех, художник стороною обходил «шанхай». А тут словно бы кто за руку подвел. Брел из магазина, горестно размышляя о бедной жизни, да и промахнулся мимо задней улицы, проскочил сворот к своему углу. Поднял глаза, и на тебе — на срубе Ротман пыхтит, отклячил зад в брезентовых штанах, пытаясь бревно вогнать в паз и поставить на попа. Ротман на предложение не отозвался, а «молчание — знак согласия». И вот, подсобляя Ротману, Алексей вдруг пробормотал: — Ну что ты, Ваня, за еврей, честное слово. Хоть ты-то не лепи горбатого. За еврея деньги суетятся. Иван кинул злой взгляд, вогнал топоришко в торец деревины. — Завидно, что никуда не попал? — Не завидно, а обидно. Записали в ослы, загнали в стойло, а зернеца кинуть забыли. Ну что за люди? Сердца у них нет. — А ты ясли грызи, пока зубы не стерлись. Загнешься — вспомнят: что-то ишака давно не слыхать. Совсем как в той сказке. Знаю, говорит старуха, что борода у старика была; а вот голова была-нет — хоть убей, не вспомнить… Если ты, Братило, дурак, так не молчи, ори на весь белый свет, чтоб все всполошились. Что с дурака возьмешь? Орите, дурни, да так орите, чтобы горы рушились. Испугаются небось, прибегут с дубьем, чтобы по бокам наддать, а вы и тогда орите. А после копытом промеж ног, да по шулняткам. Иль убьют сразу, иль перестанут обижать, кинут клок сенца… Но вы же рот на замок, слезы в подушку. Гордые, да? Они гордые. Тьфу на вас… Еврея только обидеть норовят, еще планы строят, а он уже стенает, волосы на голове рвет, как при конце света. Знают: дитя не плачет, и мать не разумеет. Учитесь жить-то, учитесь. Братилов потоптался по волглому снегу, усыпанному опилками, стружкою и всяким корьем. Спросил, придирчиво всматриваясь в обугленное, мрачное лицо Ротмана: — И что же ты не стенаешь? Вижу, жизнь не сахар… — А меня, Братилов, никто не обижает. Руки коротки. Я сам кого хочешь обижу. — Ротман вдруг улыбнулся, сразу посветлел глазами. — А на вас, одерах, ездят из веку и будут ездить. Потому что вы ишаки… — Злой ты, Ваня. И какая муха тебя укусила? — Братилову вдруг тоже захотелось обидеть Ротмана, до кровички закогтить за самое больное, и чтобы там, в потаенной глубине, уже никогда не зарастало. Он грустным взором обвел незавидное житьишко, еще без окон и дверей, сляпанное кой-как, без большого разумения, наперекосяк, с ветхими косицами грязной пакли, развешанной по стенам. Подумал: «И на чем держится Иван? Взял в ум глупость и давай тешить». Просто они были разные люди, с иных планет, и тропинки друг к другу не могли бы проторить при всем усердии. — Да, злой, — согласился Иван. — Злость-то электричество, оно заряжает каждую мышцу, не дает ей раскваситься, оно гонит кровь по жилам, не дает ожиреть сердцу. Доброе разлижут, а злое расплюют. И везде насеются семена. И взойдут. — Семена зла?.. — На это как посмотреть… — Рахметов над собою измывался, так хоть знал, зачем страдает. Зачем себя гнобишь? Тебя и люди-то не любят. Спесивый, простоты нет… — Рахметов — вредная скотина, он Бога хотел заместить, а я хочу помочь. Ты меня с этой скотиной не равняй. Он — богоборец… — И ничего я не равняю. — Братилов пошел навстречу с примирением. — И с чего взял, что равняю? Ты у нас человек особенный. — Хотел добавить: «с придурью», но вовремя прикусил язычок. Схлопотал бы кувалдой по лобешнику, столько и жил на свете. Вон, кулачищи-то врастопырку, будто стальные слитки. — Мне любопытно, я же художник, не Вася с горы. Вот от нас ты отошел и к евреям пристал. Иль за своего не приняли? Ротман затуманился взглядом и вдруг нехотя, заковыристо признался: — Ты не поймешь, ты живешь без смысла. Значит, бессмысленный человек… — Ну вот, — огорчился Братилов, для виду повесил нос. — Опять ты меня обидел. Любишь ты обижать, Ваня. Все телегу катишь… — Прости, — повинился Ротман. — Это к слову. Это для связки слов. А я — стихи! Стихи — я! Я с Богом повенчан, я с небесами обручен, я в аэре, как птица. Может, они поняли, что меня не приручить? Разве можно приручить бурю иль грозу, да? Это стихи природы, они крылаты и всевластны. А посмотри, какая сплотка у евреев, какая спайка, лезвия не пропехнуть, как прижмутся друг к дружке. Зачем им стихия? А у русских глотку надорвешь, пока докричишься. А после еще и спросят, как в насмешку: «Чего орешь, дурак? Делать больше нечего?» — Тебя послушать, так уж хуже нас никого на свете нет. Братилов помял волглую бороду, с тоскою воззрился на поречные дали, на высокий заплот, похожий на крепостную стену. Надо бы уйти прочь, да что-то держало художника в этом расхристанном дворище. Сбоку его ютилась серая палатка, к ней вел торный набродистый сажный след, словно бы в той стороне стояла кушная зимовейка с печкой по-черному, как живывал народишко в старину. Вот этот парусиновый ветхий балаган, оставшийся Ротману в наследство от былых, давно померших хозяев-поморян, и темная тропина, похожая на зверовой таинственный ход, вдруг рассолодили сердце Братилова, позвали на слезу: товарищ по несчастью, никому не нужный нынче человек обитал тут; и хотя кочевряжился, высоко держал нос, но все для виду пыщился, для показухи, из застарелой гордыни, а сам-то, небось, как мучился ночами, какие лютые кошки скребли душу, изгрызая ее до незарастаемых кровавых язв. «Брат ты мой, брат! — мысленно воскликнул Братилов. — Прости меня, грешного негодяя! Уж такой я негодник, так меня в перетак!» — Я так не сказал… Но крылья бы пообрезать надо чуток. Еще не загнездились на земле, а уж лететь. Ты огнездись, в стаю сбейся плотнее, а там смотри… — Путаник ты, Ваня. Тебе бы в монастырь, а ты семью завел. На кой тебе семья?.. Прости, прости, — повинился Братилов. Он как бы изживал соперника с дороги, обустраивал его в затворы, запирал на запоры, чтобы Ротман не вывернулся из-под надзора до скончания века. Ведь сам искривился от макушки до пят и вот из других, кто подле, сердито вьет веревки. |