Онлайн книга «Зимний скорый. Хроника советской эпохи»
|
Он перевелся из детского отделения во взрослое. Там работала теперь и посерьезневшая Валентина Ивановна (кажется, она так и не вышла замуж). Она по-прежнему оставляла для него интересные новинки, а главное, разрешала проходить в основной фонд и выбирать книги самому, что и вовсе дозволялось лишь избранным. Почти каждую неделю он приезжал в библиотеку, вступал сквозь завешенный портьерами вход в залы фонда и надолго оставался в первом зале, у стеллажей, где рядами стояли сборники стихов. Здесь испытывал он странное чувство: не возбуждения, а словно взлета над многоцветным миром. Дух захватывало от разреженной высоты, от грозового напряжения мыслей и чувств. Он снимал с полки то одну книгу, то другую. Пробегал глазами строчки. И выбирал какого-то одного поэта. Каждый раз, до следующего визита в библиотеку — только одного: прочитать, впитать в себя. Он был изумлен: давно ушедшие люди, отлюбившие и отжившие много лет назад, писавшие о своей жизни, о своей любви, столь непохожих на его жизнь и его любовь, с такой точностью высказали всё, что испытывал он сам. И его чувства к Нине, и его смятение. Иные строки он вбирал сразу, с первого, беглого прочтения возле стеллажей, и бормотал про себя уже по пути домой: Сколько раз я пытался тебя утолить, угасить, Расставанье! О, горькие руки Полуночного ветра, без воли, без ритма, без сил, И чужое волнение, данное мне на поруки! Подожди хоть немного, помедли, болтай, как и я, Безответственно смейся, иди на любые ошибки. Но тяжелое небо лежит, поднимая края, Чтобы волны и весла его не расшибли… Разве это Владимир Луговской из далеких, неясных двадцатых? Нет! Это переживал он сам, это мучало его сегодня, сейчас, в уличной толпе, на вполне реальном городском асфальте: Прощай, прощай, прощай! Фонарь глотает темь. Костлявый грек, как рок, качнулся на моторе. И оркеструет вновь одну из старых тем Огромное, неприбранное море… У Луговского он всего лишь отыскал нужные ему слова. И это он сам, шагая под липкими хлопьями влажного ленинградского снега, он сам, только словами Николая Заболоцкого, выговаривал пугающее и гордое пророчество судьбы — как будто не своей, но и своей тоже: За великими реками Встанет солнце и в утренней мгле С опаленными веками Припаду я, убитый, к земле. Крикнув бешеным вороном, Весь дрожа, замолчит пулемет. И тогда в моем сердце разорванном Голос твой запоет. И над рощей березовой, Над березовой рощей моей, Где лавиною розовой Льются листья с высоких ветвей, Где под каплей божественной Холодеет кусочек цветка, Встанет утро победы торжественной На века. Это было невероятно: на пыльных библиотечных полках тесными рядами стояли сокровища! Стояли открыто, доступно, с чуть желтеющими, нетронутыми, гладкими страницами, словно никому не нужные! Стояли спрессованные в переплетах сгустки энергии и мудрости, такие, как горькая мудрость Маршака: Всё умирает на земле и в море, Но человек суровей осужден: Он должен знать о смертном приговоре, Подписанном, когда он был рожден. Но, сознавая жизни быстротечность, Он так живет — наперекор всему, — Как будто жить рассчитывает вечность И этот мир принадлежит ему. И непонятно было, как могут существовать на свете глупость, злоба, недоброжелательство между людьми, когда УЖЕ ЕСТЬ ПОЭЗИЯ. Но и об этом ОНИ тоже думали и сокрушались задолго до него. И он повторял светловское: Неужели ты, воображенье, Как оборванное движенье? Неужели ты между живых, Как в музее фигур восковых?.. В тот декабрьский вечер 1964-го они купили с Мариком бутылку сладкого портвейна. Решили, что хватит им троим. Шли к димкиному дому, перепрыгивали через сугробы, болтали. Григорьев радовался: он встретился с Мариком, сейчас увидит Димку и, наверное, Стеллу. Это было подобно освобождению от Нины хоть на короткий срок. Снова они соберутся вместе, ничто не прервалось, им будет хорошо. Но с самого начала всё покатилось плохо. Стеллы не было дома, а Димка сидел уже подвыпивший и какой-то взвинченный. Григорьев не хотел при Димке говорить об учебе. Но Марик, едва отхлебнув из своего стакана, заговорил, как назло, именно об этом. Стал расспрашивать Григорьева, сколько у них часов высшей математики, по какому учебнику занимаются. И снисходительно отметил, что у них часов вдвое больше, и учебник — не Берманта (это для домохозяек), а Фихтенгольца или Смирнова — самые сильные курсы, на уровне университетского матмеха. Григорьев видел, как томится захмелевший Димка, и пытался увести разговор на общее, соединить всех троих. Но Димка вдруг сам перебил Марика: — Да брось ты, Тёма, про свою науку! Хочешь анекдот? Из серии «Когда в кинотеатре погас свет»! Потом, оставив Марика, они вдвоем с Димкой вышли на лестницу покурить. Григорьев стал спрашивать, поступил ли Димка в изостудию. Тот курил, поплевывая, и говорил рассеянно, будто сквозь разговор думал о своем. Расслышал про изостудию, отмахнулся: — Пошел было, да бросил. — А как же будешь к экзаменам готовиться? — спросил Григорьев. — В институт? Димка поморщился: — Да ну… В живописный уж точно больше не сунусь. Мне про их конкурс всё объяснили. В этом году на двадцать мест одиннадцать человек поступало блатных, — ну, художников дети, начальников, всё такое. Да еще пятерых из союзных республик принимали, по направлениям. Тоже блатных, конечно. Только четверых брали, как они у себя называют, «с улицы». Это мы всей толпой на четыре места ломились! Что, не веришь? Верить, конечно, не хотелось. Но что-то подсказывало: Димка, а вернее тот, кто всё это Димке рассказал, — не врет. Может быть, преувеличивает немного с досады, но не врет. — Да и видел я работы ихних выпускников, — сказал Димка, — ходил на выставку. «Строители Братской ГЭС», «Строители ЛЭП-500», «Строители нового города». Фотографии раскрашенные!.. Ладно, по весне — один хрен — всё равно в армию заметут, — и Димка, дурачась, пьяновато пропел: — Говоря-ат, не повезет, если черный кот дорогу перейдет!.. Это была самая популярная песенка минувшей осени. По радио она звучала каждый день. В музыкальных магазинах замученные продавщицы вывешивали объявления: «Пластинки "Черный кот" нет!» — А пока наоборот — только черному коту и не везет, — уже мрачно закончил Димка. — Ладно, отслужу — посмотрим! — и вдруг снова ухмыльнулся, хлопнул Григорьева по плечу: — Ты что, из-за меня такой кислый? |