
Онлайн книга «Магический бестиарий»
Он был грандом, феодалом, дэфэмэном. По матанализу. О! Лагранжиан Лапласианович Дивергентов! Жил в столичном академическом доме. Водил антикварную “победу” и не хотел ничего иного. Просмотры, премьеры, вернисажи, спецполиклиника, наборы, Мусин харч, бабушкин овес. Обрывки слухов о нем проносились по квартире, как сквозняк, полный свежительного озона. Я его никогда не видел, точнее, это он меня никогда не видел, и слыхом обо мне не слыхивал. Да и к чему ему были слыхи обо мне? Когда я угрем втерся в ранний автобус, скатывающийся юзом с нашей оледенелой за ночь Похуяровки, то в тихом перемате, колебавшемся между двумя тетками, разобрал непыльную историю. Ее сюжет покачивался, как лодочка, на тихих волнах матюгов. Как чьему-то папаше, толи Тоськи, толи Верки, – дали, пошутив, чего-то, стакан или чашку, и он, бедный, проспал трое суток, а проснувшись, покраснел, как рак, и его пришлось еще полдня чесать одежной щеткой. И это – мелкая каверза живой жизни, буравящая тишину в когнитивных сумерках моих сограждан. Тишина тишину творожит. А зимним утром – творожит. О, сколько еще отверстий я видывал в суспензии нашей краины. Скорые татарские похороны, долгие интернациональные свадьбы, которые не считаются за настоящие, если не было хотя бы одного, до смерти опившегося. Так и переходило все одно в другое: парки бабье лепетанье, порки детское кричанье. Это все уже многажды воспето в песнях русской скорби и радости, которая и есть, в конце концов, настоящая скорбь. Ведь так? И я много до чего додумывался, когда ехал на этом автобусе, а потом еще так же долго на трамвае. Русский философский тезис той поры: Давка – это церковь в праздник, все мысли устремлены вверх, если это только не очередь, а обычная русская давка. Страшно, как перед Божьим судом. И хорошо, что все вместе и пока еще друг друга не передавили. Всем одинаково одиноково. И мне… И мнннеее… Да, ни ей, ни Селику об этом не поведать. Ты – высмеешь, а Селику разве только письмо с формулами: «Дивергенция давки как мировая конвергенция при N, стремящемся к бесконечности». N – это вообще-то я. А ∞ похожа на твой лифчик без бретелек, и ты в нем, моя Каллипига плоскогрудая, лучших форм, мягкая, как свежий снег на подоконнике. В нише моего ума. И я ни о чем другом не мог думать тогда. Даже эпюры казались мне твоими формами, а про знак интеграла я уже не говорю. Проинтегрировать от ступней до корней кудрей по законам твоей темно-белой эпидермы. Эх! Я себя представлял Селиком, выступающим на конгрессе геометров. Амфитеатр слушателей убегает вверх. Я описывал твои части по функциональным законам. Но только в уме. Так как наяву все было иначе. Я даже не очень знаю, как мне приступить к описанию, какие выбрать словеса. Для меня все стало проблемой. Рассказать мне об этом было некому. Лучший дружок – пиздун и сплетник, чужие тайны из него стекали, словно ржавая струйка из сливного бачка. И он изначально отпадал. Да и вообще был ревнив, и каждый мой промах был для него райским наслаждением. И что я с этим человекообразным корешался… “У меня столько баб, столько баб….” А когда на спор уже курсе на третьем я предложил ему, никуда не заглядывая, в смысле, в книгу, а прямо здесь, при мне нарисовать в две минуты низ простой элементарной тетки в разрезе – он перепутал все отверстия, с каковыми был знаком лишь из школьной анатомии. Гад. “Одну так, другую эдак”. И перстом в фунтик ладони, как в мышиную норку, тычет. Но тогда мне было не до смеха. Моя мама тихо пахала техничкой в техникуме за семь копеек в месяц. Заходящий раз в два месяца на огонек прямоходящий папаня проверял меня примерно в таком духе: – Ну как, can, грызешь? – Да, father, я у тебя уже настоящий гризли! – Ну, грызи. Давай, чтоб не отгрызли! – Чокался он рюмахой и сваливал куда-то савойяром. Его сурка, то есть сурчиху, я никогда не видывал. Одним словом, Бетховен гребаный. Чума ему товарищ. А он и валял ваньку в противочумном институте “Микроб”. Сотрудник микроба… Ездил по окрестным степям и, напялив противогаз, отлавливал сусликов, от которых до сих пор и исходит эта опасность. Блохи впивались в сусликов, чучмеки сжирали сусликов, вкусных, как куры. Папуле же мы настолько были неинтересны, что свои резцы он показывал лишь нашей рюмашке, из которой пивал горькую раз в два месяца или в три – по настроению. Да и были ли они у него, эти самые резцы? В полный рот он никогда не улыбался. Так что я был have/бастард или полубайстрюк. И моей душеньке не стоило меня этим шнуровать и шкурить. В смысле отцовства она была, или у нее было, не лучше. Ну, Селик. Викториин брат. А по-русски – дядя, дяхан. Да и у дяхана была только математика. – Только он и математика, – шептала иногда Виктория заклинание, получив московскую передачку. – И другие анализы, – зло выдыхал я. Селикову Джомолунгму я не мог разглядеть даже в самый сильный бинокль. Но он однажды нагрянул, как сель на наше мирное селенье. Для меня это точно был сель Селика. Но об этом пока рано. Итак, я простодушно искал слова. Я был ограничен в средствах. Не в материальных, так как к повышенной стипендии имел еще и приработок – я, выражаясь торжественно, учительствовал – на другом злопоганом конце города и имел неплохие по тем временам деньги. Я был ограничен в грамматических средствах. Так как моя душечка установила для себя только свое «паспортное» имя – «Анастасия». Только так и не иначе. И я чувствовал себя как загипсованный мотоциклист – от головы до пяток. Мне все было трудно – и это имя, и этот закон, установленный ею. Они распрямляли все мои сокровенные потуги. – Зови меня только так! Из твоих уст я другого имени не потерплю. Именно из «твоих», то есть моих. Другим же, мне чудилось, предлагался павлиний хвост домашних имен и детских, нежнейших, как сдоба, кличек. Лишь разрешенное мне жгучим нефтяным пером разливалось между нами. Меня она всегда называла «ты»; представляя меня, она преувеличенно равнодушно говорила: – Это мой давний приятель, он изучает плазму. «Протоплазму миазмов», – проносилось в моей гордой голове бастарда, байстрюка и неполносемейщика… «Приятель, блин, – поршня толкатель». Мне грустна была моя механическая миссия. Хотя чего же мне было хотеть. Мы познакомились на танцах, тогда еще играли в “почту”, и она прислала мне на белом листке свой простой в смысле числа номер. «Семнадцать» – делится на единицу и на самое себя. – Я – Анастасия. – Настя, Настена. – Нет, только Анастасия. |