
Онлайн книга «Свечка. Том 2»
– Не важно, где напечатано, важно что напечатано! – втолковывал писатель начкару. – А потомки потом разберутся, отделят зерна от плевел. – От чего? – От плевел! Ну есть зерно, а есть… – Полова? – понял бывший колхозный тракторист. – Ну да, – неуверенно подтвердил писатель. Ноги и спина занемели, и ты осторожно лег, вытянувшись по-покойницки на покатой, каменной твердости скамье. – У меня жена из бывших зэчек, – с тихой гордостью в голосе сообщил прапорщик. – Я специально для этого дела несколько женских колоний прошерстил. «Дела» читал, присматривался, беседовал. Выбрал самую подходящую. Сирота – куль муки в колхозе украла, туфли себе хотела купить. Купил я ей туфли. Живем хорошо, двух детишек родила, дочку и сына, как положено. В женской колонии надзирательницей служит. Жить можно… Писатель был разведен, одинок, но в данный момент переживал бурный роман с одной замечательной женщиной, женой замначальника крупного исправительного заведения в К-ской области, куда и направлялся в данный момент на перекладных своей системы, чтобы не тратиться на общегражданский железнодорожный транспорт. – И нужно, – писатель довел до логического конца мысль прапорщика, но как-то глухо, безрадостно, впрочем и тот без особой радости ею поделился. Нет, они ни на что уже не надеялись. Оказалось, жена прапорщика время от времени жестоко запивает, от дочери, которой еще шестнадцати нет, то и дело попахивает, а сын поворовывать начал – учебный скелет в школе украл и продал сатанистам, с трудом удалось историю замять. – Думаешь, я ради себя водкой здесь торгую? Я ради детей это делаю! – с горделивой горечью воскликнул прапорщик и замолчал. А та замечательная женщина, втайне от своего мужа замначальника ИТУ приезжавшая к писателю в Москву, осталась недовольна бытовыми условиями, финансовыми возможностями и некоторыми другими его недостатками. – Это у них сейчас на первом месте, – мрачно пожаловался он. – Понимаю, – подбодрил писателя начкар. Поговорив каждый о своем и каждый о своей, помолчав и повздыхав, прапорщик и писатель отчаянно чокались, выпивали, крякали, сплевывали, закусывали и вновь продолжали свой разговор, так похожий на все разговоры, случающиеся в русской дороге, что в столыпинском, что не в столыпинском. – Крутани-ка еще разок «Дорогу»! – просил время от времени писатель. – А не надоело? – спрашивал прапорщик, который не любил исполнять ничьи просьбы, но эта ему нравилась. – Мне дорога никогда не надоест. Так бы ехал и ехал… – многозначительно произносил писатель, после чего вновь начинала звучать «Дорога». – Хорошая песня, – говорил один. – Хорошая, – соглашался другой. Песня нравилась прапорщику, песня нравилась писателю, песня нравилась тебе, но больше всего она нравилась твоему другу-паучку, который стремительно носился взад-вперед, укутывая твою грудь в свою последнюю неразрывную паутину. «Я в клетке, и они в клетке, – думал ты о прапорщике и писателе, вновь перестав различать смысл их слов, но не потому, что засыпал – ты знал, что они говорят и что еще скажут, и это было уже неинтересно. – Я один, а они – поодиночке. Мне плохо, а им еще хуже, потому что я скоро умру, а им еще жить». Радостно, торопливо и оттого немного небрежно, словно дописывая роман, из последних творческих сил паучок метался из края в край твоей души, заканчивая, наконец, свой нелегкий труд, и ты успокоенно и благодарно ощущал, как затихает, останавливаясь, сердце, как вязнет и холодеет в жилах кровь, как устало и равнодушно меркнет сознание. Повозившись с последним узелком, стянув его покрепче, чтобы не развязалось и не распустилось, паучок сбросил вниз невидимую нить и, быстро по ней сбежав, исчез не прощаясь, и все уравновесилось и остановилось внутри тебя, жизнь застыла в смертельном испуге перед своим очевидным концом, все еще не решаясь сделать последний шаг к окончательному падению в небытие. Сделалось тихо, совершенно тихо, окончательно тихо. «Ну что ты, дурочка, боишься?», – подбодрил ты ее в первый и последний раз, и в цепенеющем сознании родились почти стихотворные строчки, твои первые и последние в жизни стихи: Умирать – не больно, Умирать – не страшно, Умирать – нужно, Поскорей, поскорей умирать… Тишина сгустилась до своего последнего предела, сердце не билось, кровь застыла, сознание выключилось, и ты подумал, что, наверное, уже умер, но вдруг – крик! – словно тысячевольтовый электрический разряд, ударивший одновременно в ступни и темя, встретился и вспыхнул ослепительно-белым светом где-то в середине груди, в самой сердцевине сердца, и ты выгнулся раскаленной подковой, как тогда на кладбище, проснувшись ночью в гробу, и вскочил на ноги. – Это сы-ын мой!!! Сы-ын мой единственный!!! Крик был сильный, властный и очень тоскующий, исторгнутый из чьего-то могучего нутра, из того самого места, где соединилась электрическая дуга, вернув тебя на место – в жизнь. Поезд стоял, и после внезапного и непонятного этого крика в вагонзаке сделалось так тихо, как будто в нем не только этапируемых зэков, но вообще никого не было. Раздался гулкий стук каблуков – по коридору озабоченно пробежал конвойный. И вновь тот же голос: – А я говорю – сын! Мой! Единственный! А я отец его! Ах, ты… – и следом звук, глухой звук удара и шум снесенного этим ударом человеческого тела. Конвойный, тот, который спрашивал твое имя, пробежал обратно, растерянно глянув на тебя, окаменело стоящего посреди клетки. Что-то загремело, загрохотало, словно барабанная дробь простучала, кто-то завизжал, истерично заматерился, и тут же раздался испуганный и угрожающий крик конвоира: «Стоять! Стоять, я сказал!» – и следом клацанье автоматного затвора. С грохотом отодвинулась дверь начкаровского купе, и из него вывалился прапорщик в длинной полотняной рубахе навыпуск, галифе и домашних тапочках. Подосиновик сделался подосиновиком во всей своей красе. Из овального выреза рубахи, как ножка могучего гриба, выползала его синеватая шершавая шея, увенчанная крепкой красной шляпкой рожи с сизым, словно прилипший слизняк, носом и глазками-червоточинами. По выражению шляпки, то есть, извиняюсь, лица понять ничего было нельзя, но судя по подавшемуся вперед тулову, сведенным плечам и грузно повисшим где-то у колен кулакам, он был крайне недоволен происходящим, полон решимости восстановить порядок и немедленно наказать виновных. Это был уже не просто начальник конвоя, это был начкар, царь, грозный царь – гриб. Портупея с тяжелой пистолетной кобурой на причинном месте была накинута поверх рубахи, и, чтобы не упала, прапорщик то и дело придерживал ее растопыренной пятерней. Сделав мимо твоей клетки два решительных хищных шага, он задержался на мгновение и, недовольно глянув на тебя из-за плеча, зашагал дальше. Человек-гриб, царь-подосиновик двигался мимо кубиков клеток с заключенными, как командующий парадом перед квадратами полков, но вместо торжественного «ура» его проход отмечался смятенной тишиной. |