
Онлайн книга «Спящие от печали»
– У брата, на станции Чу, на одних яблоках можно было мне лето прожить, – шелестел её голос на холоде, рядом с Порфирием. – Я туда и уезжала по весне, чтобы под Калугой пенсия моя по доверенности шесть месяцев дочери шла, для внуков, на обувку к школе, на тетрадки… Теперь назад мне от брата пора, от бесплатной жизни – домой. Холодно стало, снег скоро пойдёт… Я бы и в тамбуре посидела!.. – Да как же ты, матушка, в Столбцах-то оказалась? Это же крюк! – удивился Порфирий, досадуя слегка на неё, бегущую за ним по пятам неотвязно. – Что ж без пальтишка ты всякого… Из-под шерстяного платка кротко глянули на Порфирия глаза скорбные, васильковые, – и обдало его, бродягу, такой несказанной женской состарившейся красотою, словно посмотрели на него враз все чистые озёра поздней осени, и речки, и речушки, покорные наступившим холодам совершенно. – На какой поезд взяли, на том и поехала, батюшка… – шелестела старуха. – Довольна теперь очень. Я – что? А они – разутые, раздетые, дети малые, глупые. Там, под Калугой, на грибах живём, на ягодах. А к школе надо было им одежду. Взять-то негде… Вот, полгода им пенсия моя целиком доставалась. А меня брат яблоками кормил, бесплатно у него до осени глубокой прожила. На станции Чу… Зато в школу детки пойдут. Целый год проучатся теперь! Прошлый-то пропустили, не в чем было им. А так – большая польза получилась для них, батюшка. Очень большая… * * * И снова просилась старуха, заглядывая в лицо проводницы: – …Доченька, сойду, где скажешь. Возьми, хоть докуда… Живём под Калугой, сноха второй год очереди ждёт, чтобы на свиноферме работать, а не движется очередь никак… И оборачивалась она к Порфирию, махала рукою деловито: – Нет, наши на поезд не возьмут, боятся всего наши, – и бежала дальше, вдоль состава, исхлёстанного холодной пылью и ветрами. – Надо вон к тем… Те старших уважают… Посади как-нибудь хоть в тамбур! Я ведь на станцию Чу без билета уехала в мае. Довезли добрые люди. А тут… Кончились у брата яблоки. Холодно стало… Домой мне пора… Муж-то у дочери в тюрьму сел, за мешок картошки. С поля украл, от безработицы. А на свиноферме сокращения одни… Но не слушал её и этот хмурый азиат-проводник – отворачивался от старухи, разглядывая пассажиров, бегущих с поклажей, разносчиц пива, конфет, сигарет, а ещё низкое моросящее небо. И равнодушным был жёсткий его прищур, и мятежно надламывал скулу проводника шрам глубокий, полукруглый. Запах давнего пороха, йода, кожаных ремней и денежных фальшивых обильных бумаг перебивал тут все прочие, съестные. Потому и опешил Порфирий, услышав: – Заходи, мать! Смелее… Замёрзла в халате… Вагон переполненный. На третью полку влезешь? Одеяло тебе найду. Заходи. – Только ведь у меня… – Какие с тебя копейки… – А вот, батюшку ещё с посошком, не прихватишь ли? Батюшка тут мыкается со мной, в заплатках он весь. Возьми его, сердечного. – Ладно, – отвечал азиат недовольно. – Оба проходите… Знакомые таможенники попадутся, довезу. А незнакомые… Ничего, откупимся… Там быстрей – на верх, на багажную полку… Ну, лезь, мать! И ты, долгогривый, раз она за тебя хлопочет. Тебе-то чего на месте не сидится? Вон, её благодари… Её, сказал!!! Лезь… Доедем. * * * В холодном вагоне с разбитым окном, заткнутым грязной подушкой, Порфирий лежал под самым потолком, напротив всё той же старухи, которая, по немыслимой худобе своей, слилась с полкой совершенно и уж не шевелилась, словно не было там никакого человека. Поезд качнулся, дёрнулся, поплыл, набирая ход. Снизу донёсся до Порфирия синтетический запах спиртного. То бесшабашные мужички разбойного вида глухо чокались в тесноте жестяными заграничными банками, пили из них и утверждали, матерясь, что они – прорвутся… Вскоре, после степной маленькой станции, последовала длинная скучная остановка – со сквозняками, топотом, хлопаньем вагонных дверей. Потом видел Порфирий, как внизу появились люди в казённых фуражках, простукивающие вагонный потолок металлическим предметом неведомого назначенья. Из-за непорядка в документах они высадили с нижних мест ругающихся мужичков, охмелевших странно, тяжело, и поспешили покинуть грязный вагон, не осмотрев багажных полок. К полудню, когда поезд уже мчался мимо российских разрушенных каких-то заводов, за столик сели две озябшие армянки без возраста с мальчиком лет тринадцати, хмурившимся по-взрослому и прячущим подбородок в клетчатый новый шарф. Женщины, не снимая курток, сразу заговорили по-своему – о печальном, а перед мальчиком раскрыли книгу, сказав по-русски: – Читай… Учись. Мальчику читать не хотелось – он медлил, держа книгу на коленях, и пытался разглядеть получше сначала – заброшенное убогое село с пустыми глазницами окон, затем – долгое поле в бурьяне, бесконечные кирпичные корпуса, бегущие за окном, похожие на покинутые казармы, и снова – поле, бескрайнее, пустое. Подушка, торчащая в окне, мешала ему видеть всё кряду, закрывая часть пасмурного неба, и он вытягивал шею, щурясь от сосредоточенности. * * * Армянки за вагонным столом всё говорили о чём-то, непонятном для прочих, сокрушённо покачивая головами. И лишь изредка одна из них спрашивала другую по-русски, оглядываясь на мальчика: – Разве было такое раньше в нашем народе? – Не было никогда! – следовал удручённый ответ. – А как она могла накормить детей? Он денег не присылал три года. Разве она теперь перед ним виновата? – Не виновата!.. Ей что – похоронить их лучше? Да? Похоронить надо было? – Похоронить – это хуже!.. Пускай думают, как хотят. Она права. – Никогда не было такого в Спитаке… – Не было в горах… Притихнув, женщины достали из сумки пакеты с едою. И Порфирий отвернулся к стенке, пахнущей гарью. Он даже задремал под перестук колёс, как вдруг услышал старухино виноватое: – Нет, живая… Не бойтесь! Нет, нет… Я живая! Извините меня: живая. Мальчик спросил о чём-то женщин – громко, растерянно. Те шикнули на него разом. А старуха на своей полке под вагонным потолком прошелестела оттаявшим голосом: – Счастье какое. Спаси Христос… Теперь доеду. Сытая…. Вот, не помру теперь! Хорошо доеду… И кто-то снизу, потрогав Порфирия за плечо, положил рядом с ним кусок сыра, завёрнутый в лепёшку. Он повернулся на тёплый сытный запах, протирая глаза. Но обе армянки уже отчитывали мальчика – сердито, наперебой, поправляя на нём новую кепку, новый шарф, поношенный воротник старого, тесного пальтеца. И тот, насупившись, стал, наконец, читать себе под нос – с ломким акцентом и с долгими недовольными паузами: Россия, нищая Россия… Мне избы серые твои… Твои мне песни ветро… Ветровы… Ветровые — Как слёзы… первые… любви… * * * К подоконнику Тарасевна подбегала в нерабочие свои дни особенно часто; наблюдала бдительно за тем, что делается на пустыре, перед бараком. Уж не бежит ли опять к Амнистиевичу Коревко, вместо того, чтобы искать работу чёрную, надёжную? |