Онлайн книга «Железный волк»
|
Но в Киев не пошел, а сел в Чернигове, не жег, не лютовал. Все думали — насытился… А он гонцов погнал, призвал братьев на ряд и так сказал: — Поделим Русь. Мне — эта сторона Днепра, вам — та. Согласны? Молчал брат Судислав и выжидал. Ему–то что, град Плесков далеко, он, Судислав, ничем не поступается. А Ярослав вслед за Черниговом терял Переяславль, Муром, Смоленск, Ростов. Но можно потерять и больше! И дядя, смирив гнев, пошел к Мстиславу. И целовали они крест, и пировали, и в Степь пошли, и били печенегов, и — снова пир закатили. Потом уже явился Судислав, одарили его братья. И — мир меж ними и любовь. И ликовала Русь, земля ее обильна и обширна… А об отце никто даже не вспомнил. Мстислав его не звал, Ярослав не попрекал, и даже Судислав, когда обратно в Плесков шел, крюк сделал, обошел. Лето прошло, лед стал… И — ни гонцов, ни послов, ни купцов, ни даже странников с Руси. Такие вот пустые ножны оказались… Нежданно–негаданно на Рождество — день в день — зовут отца: — Ходок из Киева. К тебе. Вышел отец. Сидит ходок, в снегу весь, шапка на глаза надвинута. Отец спросил: — Ты чей? — Ничей, — тихо ответил ходок. — А это вот тебе. — И подает что–то в платке завернутое, шнурком надежно перевязанное. Отец как развязал да развернул… И уронил! Стоит ни жив ни мертв. Ходок вскочил, поднял, опять в руки подал. Глянул отец… Он! Сам он, Брячислав, на него смотрит! Пластинка гладкая, блестящая, а в ней, словно в воде, все отражается! Отец и так, и эдак повернул ее, глаз не отводя, спросил: — Он передал? Зачем? — Нет, — говорит ходок, — не он. Ему это неведомо. Она. Она! Смотрел отец, смотрел… Спросил: — Ну а она… зачем? Ходок губами пожевал, сказал: — Пусть все уйдут. Ушли. Тогда ходок спросил: — Живым отпустишь? — Да! — Тогда… Смотри сам на себя. И смейся! Вздрогнул отец, пластинку чуть не выронил. Ходок к двери пошел. На пороге оглянулся, сказал: — Сам только и смотри. Ибо другим видеть тебя противно! — И в дверь. И вниз по лестнице, бегом. Во двор. Псы забрехали, кинулись на него… Ушел ходок. Отец велел его не трогать. А та пластинка — зеркало, ее так называют, — в огне вся скрючилась, померкла. Ее потом вместе с золой и выгребли, во двор снесли, за угол. К утру запорошило ее снегом. А боль только еще сильнее стала! Не спал отец, не ел, к Илье ходил, поклоны бил, смирял себя… А бабушка смеялась, говорила: — Напрасно убиваешься. Илья твой — не Перун, гремит, да не о том. И кто, скажи, под крышей молится? Под крышей света нет. И дух туда нейдет. А коли так, о чем и просить его. Сгорел потом Илья, как на грех, от молнии. Бабушка уже ничего не видела, ее к тому времени сожгли — по древнему обычаю, в ладье. Но той зимой церковь Ильи еще стояла, и бабушка была жива. И еще кричала: — Не сын ты мне! Слизняк! За чей подол цепляешься?! Вон! Вон! Он и ушел. Собрался ночью с малою дружиной, погрузились на сани — и по льду. — Гей! Гей! Потом с дороги был гонец: не жди, ушел варяжить. А как ушел, так и пропал. И слух пополз. Весной дядя прислал гонцов к племяннику с дарами. Мол, не знал, что нет его на Полтеске, узнал — опечалился. Бабушка в сердцах ему сказала: «Ты бы своих смотрел, как бы свои не разбежались». И — словно отрезало. Забыли, успокоились. Сидят братья в Плескове, Чернигове да Киеве, невестка — в Полтеске. Мир на Руси. На ляхов братья ходят, в Степь. А Брячислава нет да нет. Год, два прошло… Является! И не один. Жену привез. Сказал, что королевна. — Как звать? — спросила бабушка. — Как назовем, так и будет, — отец ответил. — Как это так? — А так! И больше — ни словечка. Владыку крикнули. Сошли к Илье. Крестили, Анной нарекли. И тотчас обвенчался с ней отец. А как она прежде звалась, и где прежде жила, и кем была, и впрямь ли королевна, о том отец не говорил, ни сама она, ни дружина. Да и вернулось–то из той дружины лишь семеро, и привез добра с собою Брячислав всего один сундук — и тот с ее нарядами. Наряды — так себе, невзрачные, и сама она — худая да глазастая, пугливая. Молчит. Сказала на венчанье «да» — и вновь молчит… Невзлюбила ее бабушка! Бывало, сядет в своей белой соболиной шубе, смотрит на мать и говорит что ни попадя. А мать только виновато улыбается. А потом встанет, поклонится в пояс и уйдет. Уйдет, как уплывет, легко, неслышно. И плачет до утра — и тоже тихо, чтобы никто не слышал. И еще заметили: в грозу она к окну не подходила, кто бы и как бы ее ни подзывал. А кто она, откуда, не говорит. Отец, коль спросят, отвечал: — Жена она моя! Довольно ли? Довольно. И только Кологрив однажды приоткрыл тайну: — Не королевна, а княжна. С Руяна–острова. Сам брал! — А после отпирался Кологрив, бил себя в грудь, кричал: — Пьян был, не помню, что молол! Пьян! Пьян! Но бабушка не поверила. Сказала: — Вот ведь как! А я сразу почуяла. Тиха, овцой прикинулась. Разбойничье отродье! Отродье или нет, разбойничье или нет — ты на Руяне не был, князь, не видел ее сам и потому и судить не станешь. А что иные о Руяне говорят, так море–то вокруг Варяжское, а не Славянское, как некогда. И отходим мы, отходим, все на восток да на восток вдоль берега, и все привычней нам именовать Руяну — Рюгеном, Следж — Шлезвигом, Древину — Голыптейном, Гам — Гамбургом, Згожелец — Бранденбургом. И только Бремен Бременом остался, а Буковец переименован в Любек. Вот и кричат они: мол–де, сидят в земле вендов разбойники да нехристи, кумирам поклоняются… Но бабушке–то что с того, что нехристи? А невзлюбила, и все, и никогда не подобрела. Мать понесла, родила первенца, назвали Ратибором, в крещенье — Иоанн. Брат, говорят, родился белолицым и плакал жалобно, ручки тянул, а бабушка к нему не подошла. Брат рос, бабушка его не признавала. Велела не пускать к себе, и слуги выполняли ее наказ. Отец, как будто не его дело, молчал. Охотился, воевал литву, ятвягов да латгалов. В Киев звали — не ходил. Дары обратно отсылал. И так прошло еще три года. И как–то раз… Брат прибежал к отцу, плачет, кричит что–то про бабушку, а что — непонятно. Вышел отец, спустился вниз. А во дворе — обоз. Бабушка стоит в своей богатой соболиной шубе. — Да что ты задумала? — спрашивает отец. — А ничего. Всему свой срок. И всем. И мне мой срок пришел. Сказала бабушка и улыбнулась грустно. И снег вдет и тает на ее щеках. И — тихо так, и вроде ничего не происходит, только оторопь берет. Дух заняло! — Да, срок, — чуть слышно повторила. — Взрастила я тебя, женила… |