
Онлайн книга «Мифогенная любовь каст»
… Моя душа проста, соленый ветер… … Скрестила свой звериный взгляд с моим звериным взглядом… «… Я не люблю пустого словаря… „Твоя!” „Моя!” „Люблю”, „Навеки твой”…» … Сегодня ночь и завтра ночь… Почему-то его очень раздражало, что строки не складывались в последовательный текст, а навязчиво маячили какими-то обрывками, ошметками, словно бы все стихотворение целиком уже было засосано внутрь себя зыбучими дюнами собственного пейзажа. Стена приближалась. И он приблизился к ней. Пятачок вел его прямо на нее, петляя, исчезая в снегу и снова маяча. Иногда, в подступающем бреду, казалось, что у него ножки, что он перебирает ими и ножки одеты в коротенькие красные шортики в горошек. Дунаев, не глядя, зачерпнул ложкой немного сгущенки, лизнул. Клейкая сладкая струйка упала на щеку. Приторная сладость. Теперь ему отчетливо представилось, что вся ленинградская жизнь тоже была галлюцинацией, только более мрачной и скучной, чем обычно. Он съел еще немного. Стало подташнивать. Но он причмокнул и с поддельной удалью крикнул куда-то в пустоту: «Вкусно, ебтеть!» А в голове вертелось: … Свободным взором Красивой женщине смотрю в глаза И говорю: сегодня ночь, а завтра… Затем, как неизбежно бывает при таком прокручивании, стал всплывать непрошеный мат: Я не люблю пустого словаря: Хуе-мое, люблю, навеки твой… Дунаева передернуло. Его мутило от этих непроизвольных искажений. Ебу и думаю: сегодня ночь И завтра ночь… Это было невыносимо: тошнотворная сладость сгущенки и эти строки… Он увидел, что ЭТО уже совсем близко. Пятачок последний раз крутанулся и ушел в эту белую непрозрачность… Еще несколько шагов… Дунаев судорожно засунул в рот еще одну ложку сгущенки. И, зажмурившись, вошел в ЭТО. Что-то мягкое и густое, как бы пушистое, облепило его, слегка покалывая и ласкаясь. Он с трудом открыл глаза, но напрасно – это лезло в глаза, в нос, было везде. Только теперь Дунаев понял, что это такое – это был пух. Колоссальный необозримый массив равномерно взвешенного, плывущего, мягчайшего и нежнейшего пуха. Пораженный, он продвигался в его глубину. Дышать было почти невозможно – пух лез в рот, забивался в ноздри. Из последних сил Дунаев продолжал глотать сгущенку, давясь ею, как калом. Пух лип к ложке, сладкое тягучее попадало в рот уже облепленное ангельским покровом – парторг заставлял себя глотать и улыбаться, ни на что не надеясь. … Были рыжи Ее глаза от солнца и песка… Он подумал о спящей Машеньке и вдруг, совершенно непроизвольно, мысленно позвал ее: «Поэтессочка! Ты-то хоть помнишь целиком эти злоебучие дюны?» Вспыхнуло внутреннее зрение, осветившее макушечную спаленку: крошечное безмятежное личико девочки повернулось на фоне подушки, не размыкая слипшихся ресниц. Губы шепотом стали читать еле слышно, лепеча, слегка, по-детски, смягчая согласные: Я не люблю пустого словаря Любовных слов и жалких выражений: «Ты мой», «Твоя», «Люблю», «Навеки твой». Я рабства не люблю. Свободным взором Красивой женщине смотрю в глаза И говорю: «Сегодня ночь. Но завтра — Сияющий и новый день. Приди. Бери меня, торжественная страсть. А завтра я уйду – и запою». Моя душа проста. Соленый ветер Морей и смольный дух сосны Ее питал. И в ней – все те же знаки, Что на моем обветренном лице. И я прекрасен – нищей красотою Зыбучих дюн и северных морей. Так думал я, блуждая по границе Финляндии, вникая в темный говор Небритых и зеленоглазых финнов. Стояла тишина. И у платформы Готовый поезд разводил пары. И русская таможенная стража Лениво отдыхала на песчаном Обрыве, где кончалось полотно. Там открывалась новая страна — И русский бесприютный храм глядел В чужую, незнакомую страну. Так думал я. И вот она пришла И встала на откосе. Были рыжи Ее глаза от солнца и песка. И волосы, смолистые, как сосны, В отливах синих падали на плечи. Пришла. Скрестила свой звериный взгляд С моим звериным взглядом. Засмеялась Высоким смехом. Бросила в меня Пучок травы и золотую горсть Песку. Потом – вскочила И, прыгая, помчалась под откос… Я гнал ее далеко. Исцарапал Лицо о хвою, окровавил руки И платье изорвал. Кричал и гнал Ее, как зверя, вновь кричал и звал, И страстный голос был как звуки рога. Она же оставляла легкий след В зыбучих дюнах и пропала в соснах, Когда их заплела ночная синь. И я лежу, от бега задыхаясь, Один, в песке. В пылающих глазах Еще бежит она – и вся хохочет: Хохочут волосы, хохочут ноги, Хохочет платье, вздутое от бега… Лежу и думаю: «Сегодня ночь И завтра ночь. Я не уйду отсюда, Пока не затравлю ее, как зверя, И голосом, зовущим, как рога, Не прегражу ей путь. И не скажу: «Моя! Моя!» И пусть она мне крикнет: «Твоя! Твоя!» Это порождало сладострастное умиление, смешанное со стыдом, как всегда бывает, когда маленькие дети читают наизусть или вслух что-то о взрослых страстях, тщательно, с невинным старанием выговаривая слова, не понимая их содержания, но равнодушно предчувствуя, что и им предстоят те же самые смятения, погони и вздрагивания. Как бы там ни было, Дунаев в этот критический момент слушал Машеньку не менее увлеченно, чем слушал Зину несколько дней тому назад. Он почувствовал приток сил. Вникая в Машенькин лепет, он, не обращая внимания на налипающий пух и тошноту, ел сгущенку, старательно причмокивал, каждый раз облизывал ложку, не упуская ни одной капли. Он гордился Машенькиной декламацией и памятью, с трудом двигая облепленными пухом губами: «И никаких хуе-мое! Никакого мата!» В этот момент он ощутил, что нечто безликое и нежное из бесконечной глубины пуха смотрит на него, точнее, сама сущность этого пухового массива внезапно осознала его присутствие. Этот «взгляд» был, как Дунаев сразу почувствовал, нацелен на баночку сгущенки в его руках. И хотя он не видел ничего напоминающего глаза или лицо, тем не менее он ясно ощущал, что взгляд этот наполнен застенчиво-бесстыдным, простодушно-младенческим желанием сладкого. – Что, хочется? – крикнул он злорадно. – А вот хуй тебе! Сам все дое… Он не успел произнести последний звук «м» – пух окончательно забил ему рот, он стал задыхаться. «Сейчас умру», – еще раз подумалось ему. Вместе с тем он вдруг ощутил, что пытается дотянуться до отдаленной и в то же время невероятно тонкой, паутинообразной конструкции, напоминающей по форме рычаг. Эта конструкция была нематериальна, она обнаруживалась не в пухе, а в сознании (не совсем ясно было, в чьем именно сознании), но дотянуться, дотронуться до нее было мучительно трудно. Однако чем больше концентрировался взгляд пуха на сладкой баночке в его руках, тем ближе парторг был к рычагу. Внезапно рычаг стал доступным: мысленным усилием Дунаев легко повернул его. |