
Онлайн книга «Близкие люди. Мемуары великих на фоне семьи. Горький, Вертинский, Миронов и другие»
— По телефону Когда они уехали, мне было 12 лет, а увиделись мы, когда мне уже исполнилось 16. Для мальчика это, поверьте, не самый простой возраст. — К тому же вам в Москве наверняка приходилось слушать об отце какие-то не самые добрые слова? — Слушал, но относился спокойно, про него всегда что-то говорили. А в тот период даже и говорили мало, потому что от нашей семьи после заявления Тарковского о решении остаться на Западе, все отвернулись и куда-то пропали. У нас тогда все чего-то боялись. — А как к Вам в школе относились? — Нормально… — Или там просто не знали, кто такой Андрей Тарковский? — Нет, там знали. Просто приличные были учителя и школа. — А Вы понимали, почему не видите родителей? — Ну конечно. Я же видел все эти истории с бюрократами советскими, когда каждый фильм приходилось «пробивать» по несколько лет. За 20 лет отец снял только 4 картины. — А мама тоже не могла к Вам приехать? — Нет, не могла. Если бы она приехала, ее бы потом просто не выпустили. — А Вы у бабушки спрашивали, почему все так происходит? — Нет, я понимал, что отец хочет снимать кино. Он сказал, что хочет поработать 3–4 года за границей. Я просто ждал выезда, был уверен, что уеду, абсолютно четко знал, что рано или поздно это случится. У меня как-то в голове это отложилось. И это мне помогало. И отец тоже говорил, что мы скоро увидимся, каждый раз по телефону говорил. Но, конечно, эти годы в разлуке были тяжелыми. — Наверное, когда отец звонил по телефону, сразу начиналась прослушка. — Да, слушали, конечно, и письма вскрывали. Но это воспринималось нормально. Так происходило не только после его отъезда, наш телефон был под контролем всегда. — А бабушка никогда не говорила — почему нельзя здесь жить, снимать советские фильмы? — Нет, отца все поддерживали. И мама, и остальные прекрасно понимали, кто такой Тарковский, что для него творчество — это самое главное. Из домашних его никто никогда не обвинял. Нет, ни в коем случае… Он был человек творческий и жил для того, чтобы снимать кино. — Ас дедом Вы общались? Арсений Тарковский ведь был большим поэтом и яркой личностью. — Когда отец был здесь, мы общались. А потом… Решение отца остаться за границей нас немножко отдалило, потому что Арсений Александрович был против того, чтобы сын не возвращался. Деда я видел только несколько раз. С отцом мы ездили навещать его, он тоже не очень часто с ним общался. Они любили друг друга, но у них была такая любовь на расстоянии. — Арсений Тарковский был очень известный поэт в те годы? — Он был очень известный среди знающих людей. — А в школе Вы говорили, что ваш любимый поэт — Арсений Тарковский? — Я говорил, что это мой любимый поэт, но учителя сразу переводили тему на другое. Тогда на имя деда существовало своего рода табу… — А это правда, что его не выпустили на похороны сына? Арсений Тарковский пережил Андрея на два года… — Я не могу вам точно сказать. Видимо, он уже был болен, ему было тяжело ехать даже психологически. — А Вы, получается, поехали проститься? Когда это произошло? — В январе 1986 года. Мне уже было 15 лет, отец меня не узнал практически. Мы с бабушкой прилетели в Париж, потому что президент Франции Миттеран прислал Горбачеву телеграмму с просьбой о том, чтобы нас выпустили. Нас встречала мама, журналисты. Нас сняла с трапа самолета служба безопасности президента. Сразу посадили в машину, ни контроля не проходили, ничего. Отец не смог нас встретить, он уже не мог даже вставать с постели. — Вы легко нашли общий язык с мамой? — С мамой да. Мы ведь часто говорили по телефону. Конечно, они меня воспринимали еще одиннадцатилетним ребенком, а я уже был 15-летний юноша. Мы сначала приехали и жили некоторое время под Парижем на вилле у Марины Влади и Леона Шварценберга. Это муж Марины, он был лечащим врачом отца. Потом сняли квартиру в Париже. В этот город отец приехал лечиться, Слава Ростропович посоветовал. Считалось, что там лучшая онкологическая школа в Европе. — Отъезд в Париж для Вас был неожиданностью? — Нас выпустили за сутки, мы ничего не знали о предполагаем отъезде. Нам позвонили домой, потом приехали из КГБ, посадили в машину, повезли в посольство на визу. Мне дали паспорт, хотя мне еще не исполнилось на тот момент 16-ти. При этом даже не пришлось выходить из машины, они сами все сделали, час мы проездили попусту. И на следующий день нас выпустили, мы улетели. Все решилось в течение суток. — Видимо, какая-то до этого работа шла. — Нет, я думаю, работы никакой не шло, просто распорядился Горбачев — выпустить немедленно. Он мне потом так и сказал. — Вам лично Горбачев сказал? — Мы с ним встречались неоднократно. Конечно, уже много лет спустя после нашего отъезда к отцу. Михаил Сергеевич был на нашем вечере в Москве, посвященном отцу. Очень долго, минут 40 говорил про тот период, про то, как вообще получилась эта история с отцом. — Для Вас был большой шок, когда вы приехали в Париж? — Для меня нет, поскольку я все эти годы постоянно готовился уехать, мысленно жил между Россией и Западом. Я себе много представлял, естественно, что может себе представлять мальчик из Советского Союза, когда уезжает на Запад. Но потрясения не было. Больше шок был, когда я увидел отца в больнице. Мне ведь никто не сказал, что он болен, что у него рак. В день приезда сказали только, что у него воспаление легких и поэтому он не может прийти. Хотя бабушка все знала уже в Москве, естественно. Я до сих пор не могу понять, почему мне не сказали правду. После этого все остальное — Запад, Париж, отъезд из Союза — отошло на второй план. — То есть Вы поняли, что, фактически, приехали провести вместе последние дни отца… — Ну да, в какой-то степени, хотя надеялся, что он выздоровеет. В течение года даже были какие-то улучшения здоровья. Мы успели посидеть в кафе и выпить пива вместе, отдохнуть на море. — Вам легко было с ним? — С ним мне было очень легко. Всегда, у нас были очень хорошие отношения. Он меня очень любил и я его, естественно, тоже. Хотя отец был сложный человек, я с ним не раз спорил. Из-за чего? В те времена споры были глупые — о музыке. Я слушал что-то, а отец говорил, что это не музыка, а шум. В принципе, он был прав. Но, тем не менее, в те годы это вызывало во мне какое-то негодование. |