Онлайн книга «Германтов и унижение Палладио»
|
– История горазда преподносить сюрпризы, особенно, – принцам крови. – С неподсудной истории – не спросишь. А ты – берегись! Додумался до ответа на мой вопрос? – На какой? – Можно ли выразить в архитектуре архитектуру? – Ты отвлекала меня, как могла, но я всё же продумал всю ночь над твоим вопросом и под утро додумался: можно; вернее – нужно, да иначе по большому счёту не бывает и быть не может, и относится эта потребность самовыражения самого искусства не только к временным искусствам, – музыке, кино, литературе, – но и к пространственным: это сложно-запутанные материи, но, хочешь-не-хочешь, а самовыражается, как архитектор, так и сам объект его, причём, самовыражение объекта, то есть, самой архитектуры, после материального возникновения её из проекта уже невозможно остановить, – самовыражение будет длиться во времени. – На этот раз ты не очень убедителен, но – допустим: так же и с творениями живописца, скульптора? – Так же: если, конечно, выпадает им, живописцу ли, скульптору, породить-сотворить искусство. – И только такое, самовыражающееся, искусство – чистое? – Надеюсь, – самовыражение искусства, его самозамкнутость, очищают от наносных тем, конъюнктуры. – А как твои объяснения обозвать, – повернув к нему голову, насмешливо посмотрела, – субъективным идеализмом? Подошли к небрежно, – наслаивались разноразмерные неряшливые заплаты-нашлёпки, – заасфальтированной просторно-бесформенной площади Гагарина с автобусным кольцом в устье Жоэкуарского ущелья, в далёкой перспективе которого красовалась сиреневатая складчатая вершина со снежной шапкой; передний план, то бишь, горловину ущелья, фланкированную крутыми горными откосами, прорезала, – от туннеля до туннеля, – железнодорожная эстакада-платформа с облицованными золотистым, с коричневыми прожилками, камнем массивными опорами-пилонами, перилами, фонарями-канделябрами, обелисками. Большой стиль требовал соответствий от окружения, однако бетонное русло речки Жоэкуары пересохло, на дне его, в кривых швах между бетонными плитами, махрилась побурелая трава, валялись битые кирпичи, сучья, палые листья. Они подходили к роскошной монументальной эстакаде, – попытка чем-нибудь экзотическим полакомиться в одном из шалманов-духанов, раскиданных по покрытому подгнивавшей грязно-рыжей прошлогодней листвой склону, под начинавшими желтеть и ржаветь кронами, не удалась: бездомные собаки, ожидающие отбросов, неряшливый духанщик, запахи гнили, уксуса отбили у Лиды охоту рисковать, а в славившейся купатами «Наргизи», – стекляшке-сакле с узким балкончиком, лепившейся к склону и нависавшей на другом краю площади над сухим руслом речки, в обеденное время был обеденный перерыв. – Всё, как в нормальных странах средиземноморья, – парировал Лидино возмущение Германтов. – У кухонного персонала сиеста. Под эстакадой, в коробочке-забегаловке со стенками из стекла и голубого пластика, жарили цыплят-табака, под грузом; приманило аппетитнейшее шипение; рыжий кот на стареньком исцарапанном холодильнике «Саратов», настенная чеканка с всадником в папахе и бурке. Плотный потный усач за стойкой ловко нарезал длиннющим ножом ноздреватый осетинский сыр с солёной слезой, помидоры, зелень, выйдя из-за стойки, достал быстрым выразительным жестом «Цинандали» из холодильника, потом как бы невзначай щёлкнул клавишей на магнитофоне: над розовым морем вставала луна… – Это нам для интима? – подняла глаза Лида, отпивая вино. – Но сейчас светит солнце, зачем так торопить события? – Сентиментальный Вертинский и курортное счастье умеет поторопить, и, – воспоминания о нём. «Послушай, как это было давно, мы жили тогда на планете другой…». – Какая-то сентиментальная ирония? А тогда, – это, – сейчас? – спрашивала Лида, макая лаваш в ткемали, – Я запуталась совсем, помоги: для нас, – сейчас? «И слишком мы стары, и для этого вальса, и для этой гитары…». – Вот и исчезло «сейчас», превратилось в «тогда», а мы стремительно постарели, – сказал Германтов; на платформе после протяжного гудка тронулась электричка. Электричество пробегало, когда смотрел на неё: загорелая матовая кожа и – прозрачно-серые, светлые-светлые, – по контрасту с загаром, – глаза, на дне которых, однако, затаилась тревога; волосы с каким-то странным оттеночным блеском, будто тронутые слегка холодноватым огнём. Ели-пили, болтали, не подозревая, что к солнцу подбиралась лохматая, выплывавшая из ущелья туча; резко потемнело, полил тропический дождь. – Ещё бутылку и – по полцыплёнка? – А как иначе сможем мы переждать потоп? На стёклах – вялые осенние комары. – Укрываются, как и мы, от дождя, – сказала Лида. Шумно усиливаясь, хлестал ливень, но… они и заметить не успели, что сразу за тёмным нависанием эстакады жарко засияло вдруг солнце, всё заблистало, а пухлая завеса сплошной серой мути, – выгодный задник для сверкавших, как стеклярус, струй, ещё срывавшихся с карнизного выступа эстакады, и редких нитей слепого дождя, – темнела уже где-то вдали, над невидимым морем. Вот уже и вместо струйных нитей, – крупные капли. – С неба будто бриллианты сыплются, а никто их не собирает. – Протяни руку, и целая горсть брильянтов, – твоя. – Мы слепые, как этот сверкающий дождь… Над головами ритмично прогрохотал во внезапно упавшей тишине тяжело гружёный состав. Как в раю, защебетали птицы. – Напоил допьяна кисленькой водичкой, хорошо, – сказала Лида. – А что такое судьба, с чем можно силы судьбы сравнить? Рассмеялся. – С капризами и комплексами писателя или кинорежиссёра. – Не говори загадками. – Писатель или кинорежиссёр играют роль судьбы по отношению к своим придуманным персонажам: возносят их, помыкают ими, иногда – убивают. – Ты убедителен в своих уходах от прямого ответа. – Таков вопрос, прости. – А какие мы? Да, какие, – мы? – Сумасшедшие, но – по-разному сумасшедшие, настолько по-разному, что даже всю эту тропическую благодать, чередующую ливни и солнце, – неопределённо обвёл рукой, – видим по-своему, если бы описали увиденное, то навряд ли две картины были бы во многом схожи. – Юра, ты веришь в жизнь после жизни? – Не верю. – Как же с этим неверием жить? – По-возможности, – стоически. – И вся эта тропическая благодать, как ты сказал, вдруг исчезнет в черноте, вдруг кто-то всемогущий, смахнет мир, как ненужную декорацию? – Это один из вечных, вообще не имеющих ответов вопросов. – А так хорошо. Но чем больше сладкой ваты заглатываю, тем мне тревожнее, почему? – глаза Лиды были светлые-светлые, блестящие и – словно испуганные. – Мы чересчур сложно устроены, возможно, потому так сложно, что при всех своих отличиях в подобии Богу сотворены. К божественному творению – сплошные вопросы: на кой вся эта переусложнённая биоинженерия? Путаница кишок и сосудов, километры нервов, миллионы мозговых клеток с неясными функциями. Вся эта чуткая к нюансам внешних воздействий органическая машина, украшенная якобы на индивидуальный манер губками, носиками, глазками, столь сложна и столь уязвима, что делает наши внутренние миры и вовсе абсолютно непонятными для нас самих. |