
Онлайн книга «Мед и яд любви»
Такой склад чувств рождался у греков особым типом тогдашнего доэллинского человека, зависел от совершенно особого уклада его жизни, особого состояния общества. Вся эта жизнь была тогда как бы синкретической, представляла собой полупервичную смесь, в которой только начинали кристаллизоваться будущие грани и формы. Тело почти не отделялось тогда от души, художественное сознание — от научного, науки, вернее, преднауки — друг от друга, личность — это особенно важно для нас — от общества. Как писал Маркс, «отдельный индивидуум еще столь же крепко привязан пуповиной к роду или общине, как отдельная пчела к пчелиному улью» [37] . Неразвитые человеческие отношения, простота труда, жизни — все это вело к тому, что потребности людей были малы и просты. Личность не противостояла тогда обществу, как что-то особое, она была его частью и не осознавала, что она — больше, чем просто часть. Впрочем, люди тогда еще не были настоящими личностями, индивидуальностями. Их индивидуальность была еще в зародыше, и почвой всего древнего синкретизма было такое состояние мира, когда люди только начали становиться личностями. И социальная структура общества была тогда как бы синкретической: классовое расслоение по-настоящему только начиналось, оно еще вызревало, набухало изнутри, и общие интересы классов были, возможно, не слабее их противоречий. Царило особое, полуаморфное социальное состояние, которое никогда больше в истории не повторялось, и оно породило особые общественные отношения, особую культуру, психологию — и особую любовь-чувство. Синкретическое состояние общества вызвало к жизни синкретического человека, а его психология вызвала к жизни синкретическую любовь. С первого взгляда любовь доэллинской Греции непсихологична, лишена душевных переживаний, живет одними телесными ощущениями. Это видно и в лирике героических и классических времен, и в классической трагедии. Поэтому многие мыслители прошлого, и среди них Гегель, называли ее просто телесным эросом, бездуховной «чувственной страстью», «изнурительным жаром крови». Но это не так. Духовность в чувствах того времени еще не самостоятельна, она еще не отделилась от своей матери — физических ощущений — и живет внутри них как зародыш, как предвестие чего-то будущего. Это и есть синкретизм чувств, неразличимое смешение в них телесности и духовности — главное свойство тогдашней любви. Оно-то как раз и делает чувства древних «страстями», «изнурительным жаром крови». Когда в каждом биении чувств сливаются душевные и физические порывы, сила их как бы помножается друг на друга и вырастает в бурю чувств. Как писала Сафо, которую Платон называл десятой музой Греции: Словно ветер, с горы на дубы налетающий, Эрос души потряс нас… Страстью я горю и безумствую… Сила этой страсти, сотрясающей человека, — сила телесной страсти, и выражается она как бы в телесных, не духовных ощущениях. Но поэтичность этих ощущений, их эстетическая настроенность — это и есть их духовность, — особая синкретическая духовность, которая живет в лоне телесности и насквозь пропитывает ее. И в классической трагедии греков, у Эсхила, Софокла, Еврипида, чувства героев — это титанические извержения души. Как будто обычные чувства взяты под увеличительное стекло и от этого резко выросли, стали чувствами-великанами, циклопическими клокотаниями души. Любовь, ненависть, радость, тоска — все они достигают в классической Греции накала страсти, и эта страсть швыряет человека как песчинку, владеет им как рабом. Накал эмоций, переходящих в страсти, — это, пожалуй, особое свойство именно синкретических чувств и еще одна важнейшая черта классической любви-чувства. Это такой же стержень древней любви, как и неразличимое смешение в ней телесных и духовных ощущений. Начало индивидуальной любви.
Проходит несколько веков, меняется социальный уклад жизни, строй человеческой психологии — и вся материя любви-чувства. Новый вид любви ярко отпечатывается в римской лирике I века до нашей эры — у Катулла, Тибулла, Проперция, Овидия, Горация, Вергилия. Вот как Проперций говорит о своей возлюбленной, гетере Кинфии: Но не фигура ее довела меня, Басс, до безумья; Большее есть, от чего сладко сходить мне с ума: Ум благородный ее, совершенство в искусствах, а также Грация неги живой, скрытая тканью одежд. Его любовь — уже не единое, а двуединое влечение, и телесное и духовное сразу: это тяга к ее грации, красоте тела — и к ее уму, ее совершенству в искусствах. Калокагатия уже перестает быть неразделимым сплавом, она как бы образует внутри себя сгустки, начинает члениться на «доли». Любовь тут — сложное чувство, единый поток расслоился на разные струи, и разница этих струй уже ярко осознается. Единство души и тела теряет свою цельность, их смешение сменяется как бы их сложением. Меняются и те слои души, которые одухотворяют тело: теперь в этом одухотворении участвуют не только этические свойства, как раньше, к ним все больше прибавляются и эстетические свойства — красота, изящество, грация. С ходом времени роль этических свойств все больше спадает, красота как бы оттесняет их назад, и центр тяжести идеалов переходит с этических свойств человека на эстетические. Из любви-чувства исчезает калокагатия — сплав хорошего с прекрасным. Для новой психологии важнее делается тяга к красивому в человеке, чем к хорошему, и это звено какого-то кризиса в любви — одно из первых, неясных предвестий этого кризиса. Так развертывается в те времена путь потерь и приобретений в человеческих чувствах, так расширение и усложнение любви идет рядом с ее сужением. Это совершенно новое чувство, уже не синкретическое, а как бы слоистое, расчлененное изнутри. И рождение этого чувства — звено в цепи тех огромных психологических и социальных переворотов, которые происходят во времена эллинизма, в IV–I веках до н. э. Рабский труд в эту эпоху делается фундаментом общества и начинает взламывать его изнутри, на авансцену жизни выходят очень сложные товарно-денежные связи; все это резко меняет и отношения людей, и — через передаточные звенья — их мораль, психологию, всю систему жизненных ценностей. Сходит со сцены старая социальная смутность, старая непроявленность полюсов и противоречий. Все резче очерчивается противостояние сословий, все острее делается обособленность рабов и свободных, богатых и бедных. Общество все больше дробится на слои и ячейки, растет соревновательность людей, их борьба. Центробежные силы, разрывающие общество, все заметнее нарастают. Внутренний разлад пронизывает жизнь во всех измерениях, старый монолит дробится, его раскалывают миллионы трещин, и глыба делается внутри мозаикой. Древний синкретизм жизни сходит со сцены. Личность обособляется от общества, начинает все больше осознавать свои отдельные, частные интересы. Частная жизнь личности делается суверенной, противопоставленной всему остальному, и это противостояние резко усложняет всю любовь. Она теперь как бы выдвигается вперед, попадает под увеличительное стекло — и становится куда более многослойной и разветвленной. |