
Онлайн книга «Город на Стиксе»
С погодой не повезло. Метель, притихшая с утра, к полудню набрала силу, и машины еле-еле ползли по шоссе. Иногда ветер стихал, но вскоре разражался пуще, беспорядочно разбрасывая пухлые невесомые хлопья. — О чем вы думаете? — спросил Проскурин, пытаясь углядеть какой-нибудь трактирчик на дороге. — О том же, о чем и вы. Здесь, не в столице, все в избытке — пространство, небо, снег. Время для жизни — тоже. Поэтому здесь все это не ценится. — Да, правда. Я об этом думаю. В Европе до сих пор нет снега. — Не ценится, пока ты не уехал в «главный центр», не начал жить «компьютерными играми». Он снова рассмеялся. — «Компьютерные игры» — да, забавно. Скажите, вам здесь нравится? — Ну… Я пока не поняла. Уеду — и узнаю. — Вы собираетесь уехать? — вдруг резко обернулся он ко мне. — Не сейчас, — сказала я и рассмеялась. И чтобы объяснить свой смех, а кстати, и вспомнив, что я здесь гид, добавила: — Когда из революционного Петрограда уходил на Париж очередной «последний» поезд — никто ведь не знал, когда уйдёт действительно последний, — перед самым отправлением из него в крайнем нервном возбуждении выскакивал поэт Борис Бугаев и кричал: «Не сейчас! Не сейчас!». Вот и я со своим «не сейчас». — Вы хотите сказать: Андрей Белый? — Андрей Белый — поэт. А человек — Борис Бугаев. В конце концов, он все-таки уехал. — Вы всегда разделяете человека и его дело? Бикбарда выглядела маленькой и потерянной. Старинное и некогда богатое винокуренное село спряталось, дремало, укутавшись в снега. Мы долго ходили по стылому дому управляющего (особняк не сохранился), пытаясь уловить отзвуки жизни, когда-то наполнявшей имение. — Вы хотите восстановить связь времен, Лиза! — улыбался мне снова Сергей. — Я — хочу. Но разве это возможно? — Летом нужно сюда приезжать, — повторяла хранитель музея. — Походите по парку да по кладбищу. Что-нибудь да отыщете летом. Хозяева, те только летом наезжали. Да и летом-то было проблемой. Несколько суток до Нижнего, поездом. Оттуда — четверо суток пароходом, из Города — три дня на лошадях. А зимой жили все в Петербурге. Бикбарда — это лето, конечно. Но и сейчас тени хозяев присутствовали здесь — сохранившимся парадным портретом Анны Михайловны, ее фарфоровыми безделушками, старым трюмо, невесть как сохранившимися амбарными книгами. Провожая взглядом исчезающее в лиловых сумерках село, я опять, как в белые ночи, явственно слышала гулкий «обратный» ток времени, точно оно так же пошло вспять. Поздно вечером, помогая мне выйти из машины, Сергей между прочим сказал: — Завтра мы европейское Рождество отмечаем. Всей делегацией. Я заеду вечером. Рождество отмечали в ночном клубе «Семь пятниц», куда немцы с Проскуриным сбежали от бурного гостеприимства хозяев. Днем их вывезли покататься на горных лыжах, но, судя по виду Карла и Томаса, лучше бы их утром забыли в гостинице. Проскурин, напротив, был в совершенном восторге и весело описывал подробности спуска. Да, это был его почерк. Если он что-то описывал, то непременно весело, если рассказывал, в этом обязательно присутствовали забавность и легкость. Я перебирала своих близких и дальних знакомых, и если находила в них этот самый позитив, то он либо прятался под маской клоунады или вульгарности, либо сам был маской. Это никак не походило и на привычный хохоток Бакунина, на его всегдашнюю готовность посмеяться над всем, не щадя и святого. Впрочем, в этот вечер говорили мало — все время звучали какие-то блюзы, и, оставив немцев на попечение пресс-секретаря, мы танцевали бесконечные медленные танцы. — Есть потребность сбежать в тихое место, — шепнул мне Сергей, когда вдруг грянул рок. Я кивнула, и минут через двадцать мы сидели в крошечном кафе на Сибирской, где варили отличный кофе и живо пахло Новым годом. Пахло по-настоящему, как давно, когда елочные игрушки были стеклянные, а не китайские, а на елке висели хрупкие лыжники и космонавты. И опять мне казалось — прежде здесь было не так. — Пора дарить подарки, Лиза, — серьезно проговорил Сергей и поставил передо мной небольшой сверток в блестящей упаковке, перевязанной лентой. — Что, можно разворачивать? — растерялась я. — Просто необходимо. Я развязала ленту, развернула бумагу, достала коробку, нажала на кнопочку. Когда крышка вспорхнула вверх, не смогла сдержать возгласа. На синем бархате лежала золотая брошь с черным агатом в стиле ампир. — Мы так не договаривались, — выдохнула я. * * * — Два часа! Это диагноз, — проговорила Томина и подвинула мне еще один шарик. — Что два часа? — не поняла я. — Рождественской истории с Проскуриным. Ты мне рассказываешь о нем уже два часа. Бедный, несчастный Бернаро… — Бернаро, как всегда, в аэроплане. — Причем здесь аэроплан? — «Я в аэроплане, а ты — в помойной яме». Вы что, так не дразнились в детстве? Хотя позавчера он мне звонил. — И что? — Ничего. Я была в Бикбарде, телефон не ловил. А сегодня пришло сообщение. — Ты перезвонила? — Нет, конечно. — И почему, стесняюсь я спросить. — По всему, по всему, по всему. Не знаю, что ему сказать. Так вот, Проскурин. — Проскурин уедет, и все. Кстати, когда он уедет? — Тридцатого. Улетит в Питер. — Почему в Питер? — У него там родители. Будет с ними встречать Новый год. — А жена? — Не женат, я же вам говорила! — Тридцать пять? Да, жених постарел. А живет он? — В Москве и в Ганновере. Ты понимаешь, с ним потрясающе. Легко молчать, легко смеяться, легко обо всем говорить. Галь, я совсем не напрягаюсь, вот в чем дело. Мы вместе провели три дня, и ни одной неловкой ситуации. — Да-а-а, три дня — это срок, я согласна. Ну, человек в командировке, то есть в отпуске. Ты что, не знаешь про командировочный синдром? — Я знаю про командировочный синдром. Но здесь-то другое — типаж. Вот мне тридцать лет. — Двадцать девять. — И за все свои тридцать лет я практически не встречала людей, излучающих a — такую укорененность в жизни плюс б — такую радостную легкость бытия. Позитив, как теперь говорят. — Ах, это? Так ты же вращаешься совсем в других кругах, где одни психопаты да гении… Томина была права. Я увлеклась своей «рождественской историей» настолько, что позабыла обо всем. Это «все» не имело значения. Бернаро, Город, рыцари, профессор Синеглазов, матрица Мелентия — все по-прежнему представлялось каким-то далеким сном. Только сначала это «все» задвинула куда-то за кулисы моя депрессия, а теперь гнала мысли об этом поглотившая меня эйфория. Такого праздника в моей душе не было давно, и был ли вообще — не помню. |