
Онлайн книга «Диктатор и гамак»
![]() Это могло бы быть лицо Сеу Мартинса, отца Соледад и Нене, мужа Мае Мартинс, молчаливого патриарха и плодовитого производителя племени Мартинсов. Одно из этих лиц… Его взлохмаченная шевелюра напоминает куст серрадуес [41] , высушенный добела палящим солнцем. Если бы я осмелился, я бы взял карандаш и дополнил ваш рисунок: я надел бы на эту голову шляпу из вареной кожи, какие носят вакейрос. Затем поставил бы голову со шляпой на плечи — плечи, грудь, руки, ноги; рубашка и брюки из тика или джинсовой ткани, я обул бы его в те сандалии, которые сапожник из Марапонги вырезал нам, мне и Ирен, из прохудившихся шин, и я поставил бы эти ноги твердо на земляную поверхность рыночной площади: в Терезине, в Собрале, в Канинде, в Жуазейру-ду-Норти, в Катарине, в Кратеусе, в Квиксерамобиме, в Канудосе, в общем, в одной из точек на бескрайней протяженности сертана… Старый вакейро без своей клячи, прислонившийся к стене глинобитной лачуги, с бутылкой качасы в руке, на рыночной площади — вот что вы нарисовали, Соня. Посмотрите на него. Он слушает. С закрытыми глазами. Что он слушает? Стихи площадных дуэтистов. Он прекрасно знает этих поэтов, которые поют на рынках в округе. Особенно этих двоих: Диди и Альбау да Каза, отца и сына, Диди с аккордеоном, а Альбау с гитарой. Он знает их целую вечность. Их никогда не влекла Америка; они никогда не покидали сертана, они никогда не бывали в Сан-Паулу или в Рио, они пережили жесточайшие засухи, никогда не поддаваясь миражам побережья. Они отвергли судьбу ретирантес [42] , проглоченных суматохой больших городов. Они поют здесь, переходя с одного рынка на другой, как когда-то это делал Диди со своим отцом Жоржи Реи да Казой, у фаманас ду десафиу, чемпионом вызова! Они импровизируют. Они бросают друг в друга строфами. Строфы — это вызов, а голос — лезвие. Почти как мечи, сверкающие сталью на солнце. Вот что такое площадные дуэтисты; поэты, которые подначивают друг друга и отвечают друг другу с начала времен в лучах белого солнца и черной тени рынков. Они — воображение и память сертана. А он, Соня, тот, кого вы нарисовали, он слушает их: Negociar сот a ilusão Pra muitos é profissão Vender sonhos é bom negócio Quem sabe disso é o palhaço Também o politiqueiro E eu, poeta boiadero Здесь мечтам назначен торг, Каждый знает в этом толк: И паяц, и хулиган, Грязный плут-политикан, Даже я, секрета нет, Бедный странник и поэт. Não vou dizer, meu irmão Que palhaço é um mandão Mas no Sertão uma história Fica ainda na memória Aquela do presidente Que virou-se comediante Вот что, братец, я скажу: Наш хозяин — просто шут. Весь сертан давным-давно В курсе истины одной: Президент и не скрывал, Как актера он убрал. Lhe devorava a ambição De reinar no caração E se transformar num mito Tal qual um novo Carlito Virar santo ele podia Do cinema fez escolha У амбиции в плену Бросил он свою страну, Захотел он мифом стать, Сердца, как Чарли, покорять. Он мог при жизни быть святым, Но он актера со света сжил. … Это история того, что было раньше. А затем добавляется еще громадное количество строф, представляющих бесчисленные версии той же истории. Вот каков этот человек, которому вы закрыли глаза в кинотеатре, когда были еще совсем юной девушкой, Соня: кабокло, прислонившийся к стене глинобитной лачуги, вслушивающийся в дух сертана. Он медленно подносит бутылку качасы к губам, задумчиво отпивает глоток и, закрыв глаза, дает название поэме дуэтистов: «Coronel Carlito» [43] . 12.
Я говорю кабокло, но я мог бы также сказать кафуз [44] , мамелуку [45] , парду [46] или мулат, перемешивая цвета одних и других, и индейца, и черного, и белого, метиса и мулата, изобрести оттенки кожи и дать им новые имена, но что бы я ни делал, я все равно всегда получу один и тот же результат: это поджарое тело с этим молчаливым лицом, которыми каатинга наделяет всех, кто там живет. Это могло бы быть и лицо иезуита, у которого, если заглянуть на предыдущие страницы, брал интервью «соня сертана», или лицо «доутора Мишеля», того врача-француза, уроженца Юра, которого я встретил на дороге Аратубы и который стал моим другом. Ветер донес слухи об этом странном присутствии даже сюда, до моего гамака в Марапонге. Поговаривали, что он был один, что у него не было имени, что он пришел ниоткуда, что он не принадлежал ни к какому правительству, ни к какой гуманистической ассоциации, что он появился в сертане несколькими неделями раньше, где-то между Аратубой и Капистрано, что он лечил младенцев, не беря платы, и что ночью он посещал тайные собрания крестьянских профсоюзов. Никто еще не встречал иностранцев в этом регионе Сеары с самого появления здесь голландского пастора в 1948 году. Случай был достаточно редким, чтобы я вытащил себя за уши из своего гамака и отправился на его поиски. На следующий день, когда я спросил у первого сертанехо, встретившегося мне по пути на склонах Аратубы, слышал ли он о враче-чужеземце, появившемся в этих местах, мой собеседник совершенно невозмутимо посмотрел на меня, поставил на землю два неподъемных мешка с баклажанами и ответил: — Доутор Мишель? Думаю, это я. Сертанехос переживали свое третье засушливое лето, а он — свою третью неделю дизентерии. — Отсюда и наша схожесть, — улыбнулся он. — Здесь все имеют одинаковый вес. 13.
Соня, вы не имели никакого отношения к смерти двойника. И к его печали тоже. Задумайтесь на секунду: вот уже несколько лет, как он превратил в свою специальность народное проклятие; вы прекрасно понимаете, что, если бы он решил, что Чаплин обокрал его, он бы тут же заорал об этом, прямо в кинотеатре. Я так и представляю себе это. Он выбежал бы на сцену, встряв между экраном и лучом прожектора, за спиной у него появилась бы его огромная тень, и весь зал услышал бы, как он пытается устроить скандал: «Моя идея! Мой фильм! Диктатор и его двойник-цирюльник! Это моя идея! Это моя жизнь! Они украли мою жизнь! Моразекки, сукин сын, за сколько же ты продал мою жизнь Чаплину? Мой фильм! Шайка подонков! Страна воров!» Я так и представляю себе эту словесную жестикуляцию, которая совсем не вязалась с его посмертной маской… |