
Онлайн книга «Во сне ты горько плакал»
Но вот подъезжала еще карета, и камер-юнкер Пушкин – в шубе, в высоком лоснящемся цилиндре с загнутыми спереди и сзади полями – высаживал жену свою, закутанную в меха. Особенно блистательна, молода и ошеломляюще красива была в такие вечера Натали Пушкина, но почти не смотрел на нее Лермонтов, а смотрел во все глаза на маленького ловкого человека с желчным цветом лица и серыми губами. Он воображал все это сейчас, днем, под шум города, под мягкие рывки лошади, под крики кучера, и ему делалось страшно. А в небе было борение: серые, сумрачные облака то расходились слегка, то сходились, и город наполнялся по очереди то фантастически-смуглым, то буднично-зимним светом. В половине третьего Лермонтов подъехал к дому Ростопчиной. Ростопчина была стройна и молода – с обнаженными плечами, с узким лицом и серыми большими глазами, которые она царственно переводила с предмета на предмет и которые одинаково ничего не выражали ни при виде замерзшей Невы за окнами, ни при виде дворецкого, или матери, или теток, или неслышных старух-приживалок. И только при взгляде на Лермонтова глаза эти темнели, в них появлялся трепет и разгоралось тайное сияние. А Лермонтов был в эту минуту особенно смугл, некрасив, низок, сутул и большеголов – будто нарочно выказывал все свои недостатки. Был он особенно нервен, быстр и небрежен – и не сидел на месте, а все ходил, замирая возле окон и взглядывая на Неву, все переступал своими кривыми ногами в рейтузах, прихрамывал и позвякивал шпорами. – Вы, верно, не оправились еще от болезни и потому злы, – сказала наконец Ростопчина и вздохнула. – У вас припасены новые стихи? Доставьте мне удовольствие – почитайте… Лермонтов подошел к окну и стал смотреть на Неву. Он сложил на груди руки, и плечи его приподнялись. – Вы любите разгадывать сны, графиня… – сказал он. – Молчите! – прервала его Ростопчина. – Что же, стихи, Мишель? Вы будто нарочно заехали расстроить меня! – Разгадайте мой сон, – настаивал Лермонтов. – Я отворил дверь и вошел в большую комнату, но за ней была другая, третья. Я шел по комнатам, каждую минуту ожидая увидеть что-то, что меня поразит, боясь увидеть и, кажется, уже нетерпеливо желая. Наконец я дошел до комнаты, в которой стоял гроб. Я увидел бабушку. Она лежала в гробу и смотрела на меня. Я подошел и заговорил с ней – уж не помню о чем, – она села, и мы обнялись. Она жадно смотрела на меня, а я целовал ей холодные руки. Она тоже стала целовать мне руку. Я почувствовал, как она старается прокусить мне кожу – вот здесь!.. Почему вы побледнели? – спокойно спросил вдруг Лермонтов. – Этот сон предвещает дурное? – Я убеждена в том, что дурные сны всегда к счастью! Но обещайте мне никогда не рассказывать такие ужасные и удивительно неинтересные сны. Я вас прощаю только по одной причине. – По какой? – Я знаю, вы стремитесь к бедному Пушкину. – Откуда вы знаете? – Женщина угадывает не тогда, когда она любит, а когда ее любят. – Вы правы, графиня. Пусть свет зол, но сегодня я счастливее, чем когда-либо! – Лермонтов притопнул ногой. – Я веселее любого пьяницы, распевающего на улице. И он чуть не бегом пустился вниз, в швейцарскую, пахнущую кофеем и шубами. При поворотах, на раскатах казалось ему временами, что сани застывают, хотя и заваливался вбок зад кучера, хотя хрипела и мелькала ногами лошадь, хотя и неслись по сторонам дома, блистающие витрины, фронтоны с колоннами, львы, решетки, народ, сани, вывески, хотя и заводил с верхов и все понижал неудержимо, со звериным восторгом и сладострастием, свой крик его кучер: «Пади-пади-и-и!..» – Стой! – закричал он кучеру после третьего или четвертого визита и вынул брегет. – Поворачивай на Мойку, к Певческому мосту! Пошел! И в пять часов он подъехал к дому княгини Волконской на Мойке. 3 В пять приехал он на Мойку, в пять, жарко покраснев, будто мальчик, зацепив шпорой за полость, выскочил у ворот дома Волконской. – Нет дома! – сказали ему, а на вопрос: – Скоро ли будет? – отвечали: – Скоро! Он вышел опять на мороз, вытирая лицо платком, испытывая даже некоторое облегчение от того, что еще не сейчас произойдет встреча, опять сел в сани и медленно тронулся, раздумывая, к кому бы еще заехать. Но, перевалив Певческий мост, поворотив было на Миллионную, он вдруг велел остановиться и ждать, а сам вылез и стал медленно ходить по Зимней канавке, выходя каждый раз на Мойку. Думал ли он о поэзии? Или думал о том, как поедет вечером в Павловск, как будет мчаться на тройке по пустынной дороге, а потом в красном жару свечей и лампад слушать песни цыган? Стало темнеть, стало все блекнуть, мертветь, глохнуть – и пошел редкий, медленный пушистый снег. Лермонтов миновал Миллионную и прошел даже к Неве. Он увидел черные стены Эрмитажа, синюю прямую полосу льда и снега на Зимней канавке, уходящую под мост, на Неву, и прощальную, последнюю светлоту на западе, пересеченную чернотой горбатого моста и аркой перехода в Эрмитаж. Фонарщики уже зажигали фонари на улицах. В окнах загорались огни, и теплым и милым был их желтый свет на всем холодном и синем. Ветер, несколько раз задувавший днем, улегся совсем. Снег падал отвесно и был так пушист и сух, что не держался на кивере, на шинели, слетал от малейшего движения. Отовсюду слышались визг и хруст снега, храп лошадей, покрики лихачей, голоса седоков, смех женщин… Раза два Лермонтова окликнули, но он не отозвался, не поворотил головы. Опять подошел он к Мойке и взглянул на дом Волконской. В квартире Пушкина тоже зажигали свет. Золотистое пятно свечи плавало из комнаты в комнату, из окна в окно, и они начинали светиться от разгорающихся канделябров. Но шторы тотчас задернули, окна погасли и стали отливать синим холодом. В последний раз он вынул брегет и нажал замерзшей рукой. Брегет прозвонил шесть. В ту же минуту Лермонтов увидел черную карету, переезжавшую Певческий мост со стороны Дворцовой площади. Он вздрогнул. Это была карета барона Геккерена, он сразу узнал ее, и у него занялся дух. Мигом вспомнились ему все разговоры последних дней о предстоящей дуэли Пушкина и Дантеса. Карета показалась ему катафалком. Он двинулся к мосту. Он пошел сперва нерешительно, затем все быстрее, путаясь в полах шинели. Он почти бежал, когда перешел на другую сторону, и все-таки опоздал! Подъезд в подворотне был уже открыт, люди что-то проносили, что-то тяжелое, неудобное – слышалось их надсадное дыхание, слышен был слабый, прерывающийся голос, виден был колеблющийся свет изнутри. А из-за спин людей видна была еще короткий миг откинутая, пытающаяся держаться прямо, дрожащая голова Пушкина. – Что? – как сквозь сон спросил Лермонтов у высокого военного, торопливо что-то делающего возле кареты. – Убит? Скажите ради Бога! |