
Онлайн книга «Видоискательница»
Тут на меня обрушился страшный удар бананом [6] . Давно меня не пиздили, и я кайфанула с забытым уже махозическим удивлением. Слава богу, жизнь продолжается. Меня связали и бросили на четвертый барак мордой в сено, отчего я расчихалась, выстреливая соплями в сокамерников. Сокамерники вытерлись и стали подползать ко мне, гремя кандалами. Их было человека четыре, и все с грудными детьми, завернутыми в разноцветные лохмотья: Дрюнчик, Ленусик, Ольгунчик и Вован, неизвестно как обзаведшийся наконец желанной дочерью с приплюснутым носом. Все они были комиссарами Красной армии. Вован и Дрюнчик были к тому же запакованы в гипс по самые уши. Они тут же наладили меня таскать за ними утки и менять детям памперсы — ну, как обычно. — Послушайте, товарищи, вы хотите жить? — спросила я. — А что, у вас есть другие предложения? — Так точно, ёканый бабарь! Кинемся на запретку — авось кто и выдюжит. — Зачем вы говорите это… господи… Это бесполезно… Я все подсчитал… После пятой рюмки настроение резко повышается и не хочется не только кидаться куда-то, но и вообще двигаться. — Боже, как мне надоела эта Финляндия, — сказала я. — Я уже соскучилась по своему рваному дивану. Меня сковала дежавёвость этой жизни. Вот приходишь в горящую избушку в синей густоте, думаешь — вот какой красивый финский пейзаж! А он такой же, как в Удельном, а внутри еще и полицаев напихано. Нет же ни в чем разницы. Ну, есть юг, но там стреляют. Напечешь бураков в печке, обзаведешься двойным подбородком, как Пресли, дыбанешь себе что-нибудь между ног — вот и все развлечения. Тоска ебучая! Призывно гремели цепи. Набивая рот хлебом, я занялась гимнастикой. — Что ж ты — сначала жрать в три горла, а потом ногами махать… — усмехнулся Вован, намешивая дочери водки со снегом и соком во рту. Девочка заплакала хриплым басом. — Это будет новая Эдит Пиаф, — умиленно сказал романтический Дрюнчик. — Уж не знаю, какая она будет Пиаф, но блядь она будет знаменитая, — сказала я. — Не суди всех по себе, — ответил Вован, перестав заикаться от злости и треснув меня гипсовой рукой по каске. Раздался оглушительный звон. Мне показалось, что в церкви началась служба. — Так ить я который год в глухой завязке по причине деградации личности. Скажи, Ленусь, мы в завязке с тобой? — А то, — коротко отнеслась ко мне Ленуся, которая нудно обсуждала с Ольгунчиком рецепты борща. — Ибо нельзя ебтись, если не найдешь в клиенте хоть крупицу положительного зерна. А если в нажоре в тебе доминирует агрессия — какая ж ебля тут! — А то, — вякнула Ленуся. — Переходи на сухие вина. Шрели вдали подслеповатые окна. Сидя в засморканном сыром сене, крепко прижавшись друг к другу ребристыми, как стиральные доски, иссеченными спинами и выставив по ветру животы, ибо некоторые из нас снова забеременели, мы встречали серо-лимонный финский рассвет песнями, которые только теперь стали нам по-настоящему понятны и дороги: Садко не растерялся, собрал свой чемодан: полдюжины гондонов и книжку Мопассан. При помощи английской булавки и баночки чернил мы сделали друг другу татуировки «Финляндия — любовь моя», исполненные горькой надсмешки. В десять утра, нашвыряв каждому в пригоршню по черпаку картовной вылупки, нас вели допрашивать. — Ви… Любофф Полищу-у-ук? С этими четвырмя? — Одна. — В Раквэрэ? — В Пидэрэ. — Лэттом? — Зимой. — Лет сколько? — Двадцать пять. — Нэ врать! — Двадцать шесть. — Нэ врать! — Двадцать семь. — Нэ врать! — Двадцать восемь. — Нэ врать! — С половиной. — Продолжать! — Каждый день в пять часов утра, трясясь от обжорства и нежности, я читала «Жажду жизни»… — A-а, ферфлюхт пёйдала! Полицай вышиб меня из памяти и стал каким-то очень близким. — Продолжайт! — А дальше — сами понимаете: слово за слово, хуем по столу, баранки в чай, пальцы веером, — бормотала я, с ужасом понимая, что проговорилась. Меня бросили обратно в барак и дали противозачаточных таблеток, чтобы я не родила в четвертый раз. — Все пропало, товарищи, — прошептала я разросшимися губами. — Колонули меня до нечаянности странно. Надо перепрятать баранки и выбросить веера. Ленусик с Ольгунчиком лизали мои раны мокрыми языками. — Ладно, поползли отсюда в Москву к чертовой бабушке. А то мой аналитический ум комиссара утратил прежнюю логику, — сказала я, чувствуя тоскливую неприязнь ко всем четверым. — Нет-нет, друзья! Давайте прежде вспомним, кто как кушал на родине, а потом уже поползем! — закричал Дрюнчик. — Ой! Я, бывало, как встану, — зашелестела Ольгунчик, — в ванну не иду, а с вечера припасу кусок трусятины и жарю его, жарю, жарю, пока не сжарится. Ну, потом, ясный хуй: молочка сгущенного с цикорием, драчены со сметанкой, селедочки и пряников мятных… — Что это еще за трусятины дроченые… — пробормотал Вова, качая зыбку тем, что у него было не в гипсе. — А я, дай бог памяти, в пять утра как водки въебу — «Монастырская изба» называется, с виноградным листом, — она мягенькая, что твое суфле… А к ей огурца… И сочку томатного с сольцой. А то «Кровавую Мэри» запиндюрю — двести на двести, и опять в койку, пока не позвонят из школы… — А я люблю поджарить ицо и кинуть его с балкона, пока горячее, кому-нибудь на лысину, — сказал неизвестно кто. — Прям вместе со сковородой… — Ну и дура вы были, старший лейтенант, как я погляжу… — А вы блядь поганая… — А вы старый пердун, Афанасий Тихонович. — Мне ишшо тольки двадцать три года… — Ну и спохабили ж тебе рожу, малый… Но тут открылась дверь и нас пришли убивать. — А ну, братцы, бежим! — предложила я своей четверке. — Но как?! — Ногами! И мы резво кинулись бежать в посольство, с трудом переставляя подернутые гангреной босые ноги. Больше месяца мы ползли по девственным лесам, слушая свирепое природное чирканье кустов, ковырялись в болоте, обрастали бородами. Когда мы приехали в Москву, у Вована борода доходила до колен, у Дрюнчика до пупка, а у нас с Ленусиком курчавились полнокровные колечки, темные и русые соответственно. Страшные седые космы и высосанные висячие груди обрамляли наши чугунные лица. Ольгунчик почему-то наоборот стала лысеть. Гормональный дисбаланс делал свое дело, поскольку мы стали крепкими боевыми друзьями и совокупляться не могли. У нас уже не могло быть детей, да нам больше и не надо было. Раны зажили давно, только шрамы доброй памятью остались, как говорится в песне. |