
Онлайн книга «Мои печальные победы»
Дивная мистерия вселенной Шла в театре северных светил, Но огонь ее проникновенный, До людей уже не доходил. Стали кони, кончилась работа, Смертные доделались дела… Объяла их сладкая дремота, В дальний край, рыдая, повела… Они уже неподвластны лагерной администрации, мирской власти, времени, истории, потому что уходят в вечность, в эпические миры, где блуждают души Антигоны и Эдипа, Гамлета и Отелло, Бориса и Глеба. Стихи звучат как гимн освобождения: Не нагонит больше их охрана, Не настигнет лагерный конвой, Лишь одни созвездья Магадана Засверкают, став над головой. Заболоцкий совершает чудо, выходя в пространство мирового эпоса, в отличие от Мандельштама, который мечтал прорваться в мир трагедии вплоть до последних дней жизни, но не успел осуществить свой замысел и утвердил за собою право говорить всего лишь о своей судьбе: «Мне на плечи бросается век-волкодав», «Сохрани мою речь навсегда», «Я лишился и чаши на пире отцов», «Куда мне деться в этом январе», «Это какая улица? Улица Мандельштама». Закваска вечного протестантизма, суть которой выражена у него в стихах – «против шерсти мира поем», – была неизживаема. Эпическая роль «вожака» стаи или племени, неестественная для Мандельштама, для Заболоцкого была органична. А вожак в рубашке из металла Погружался медленно на дно; И заря над ним образовала — Золотого зарева пятно. Зарево, окаймляющее мученические и одновременно героические лики творцов лагерных дорог, магаданских стариков, которые умирают так же, как умирал Седов из стихотворения Заболоцкого, написанного в 1937 году: Он умирал, сжимая компас верный, Природа мертвая, закованная льдом, Лежала вкруг него, и солнца лик пещерный Через туман просвечивал с трудом. И недаром стихотворение завершается мольбою автора судьбе, у которой он просит одного: «Так умереть, как умирал Седов». Все тридцатые годы Заболоцкий неуклонно шел к героическому эпосу, под его пером даже обычные газетно-политические эпизоды советской жизни, имевшие, если говорить сегодняшним языком, лишь «пиаровское» звучание, преображались в сказочные картины: Там тень «Челюскина» среди отвесных плит, Как призрак царственный, над пропастью стоит. Православное подвижничество Заболоцкого заключается в том, что его эпос не эгоистичен, но человечен. В нем, оттесняя автора на второй план, живет множество самых простых, земных, невеликих людей, в чертах которых поэт ищет и находит «образ Божий»: прачки из маленького русского городка, старухи, которая в ссылке протянула ему ломоть поминального хлеба, девочки Маруси, ходоков, пришедших к Ленину. Словом, «старые люди и дети». Его демонстративно нравоучительные стихи о некрасивой девочке, пламень души которой «всю боль свою один переболит и перетопит самый тяжкий камень», полны простого и высокого очарования. Но они и о себе. Душа поэта тоже перетопила все несправедливые обиды, все унижения в чистое вещество поэзии. Однако я рискну сделать к этому бесхитростному стихотворению еще один комментарий. Заболоцкий, – о чем Борис Слуцкий пишет в своих воспоминаниях, – «говорил, что женщина стихи писать не может. Исключений из этого правила не делал ни для кого». Лидия Корнеевна Чуковская как бы подтверждает это, размышляя об отношениях Заболоцкого и Ахматовой в своих воспоминаниях: «Бешеная речь Анны Андреевны против «Старой актрисы» Заболоцкого. Она вычитала нечто такое, чего там, на мой взгляд, и в помине нет: – Над кем он смеется – над старухой, у которой известь в мозгу, над болезнью? Он убежден, что женщин нельзя подпускать к искусству – вот в чем идея! Да, да, там написано черным по белому, что женщин нельзя подпускать к искусству! Не спорьте! И какие натяжки: у девяностолетней старухи десятилетняя племянница. Когда поэт высказывает ложную мысль – он неизбежно провирается в изображении быта… Она не давала отвечать, она была в бешенстве. Другого слова не подберу… – Где там написано, что старухе девяносто лет, а девочке десять? – успела я только спросить. Ответом был гневный взгляд». Но дело было не в том, «допускать» или «не допускать женщин к искусству»… Спор был мировоззренческим – с глубочайшими причинами. У Ахматовой есть стихотворение, написанное в 1942 году в Ташкенте. Какая есть. Желаю вам другую — Получше. Больше счастьем не торгую, Как шарлатаны и оптовики. Пока вы мирно отдыхали в Сочи, Ко мне уже ползли такие ночи, И я такие слышала звонки! Над Азией – весенние туманы И яркие до ужаса тюльпаны Ковром заткали много сотен миль. О, что мне делать с этой чистотою Природы и с невинностью святою, О, что мне делать с этими людьми!.. Мне зрительницей быть не удавалось, И почему-то я всегда вклинялась В запретнейшие зоны естества, Целительница нежного недуга. Чужих мужей вернейшая подруга И многих безутешная вдова. Седой венец достался мне недаром, И щеки, опаленные загаром, Уже людей пугают смуглотой. Но близится конец моей гордыне: Как той, другой – страдалице Марине, Придется мне напиться пустотой. Однажды Александр Межиров, когда мы говорили об Ахматовой, прочитал вслух это стихотворение и сказал, что у нее «животное чувство красоты». Может быть. Но меня в стихотворении «Какая есть…» всегда задевало иное: чувство холодного высокомерия, почти презрения к миру простого человеческого бытия. «Какая есть. Желаю вам другую» – неприятно-надменная интонация. «Пока вы мирно отдыхали в Сочи» – звучит как обвинение в том, что мирно отдыхающие и не подозревают, что за «ночи» ползут к ней. А от обычного, народного слова «люди» («добрые люди») – ее просто трясет, как нечистую силу от ладана: «о, что мне делать с этими людьми!», а заодно и с «чистотою природы», и с «невинностью святою»… Еще бы! Она приоткрывается как блюстительница «ночей» (уж не «египетских» ли?), во время которых «всегда вклинялась в запретнейшие зоны естества», враждебные «святой невинности». Не эта ли тьма своими лучами опалила ее щеки до потустороннего загара, и они «уже людей пугают смуглотой»? Стихотворение звучит как вызов простой «людской», «святой и невинной» жизни, брошенный от имени «ночи» и «гордыни». И потому неизбежно ее обращение к образу Марины Цветаевой, которая была как бы ее сводной сестрой по жизни «в запретнейших зонах естества», в апофеозе и культе смертных грехов, столь родных творцам Серебряного века русской поэзии. «Седой венец достался мне недаром…». |