
Онлайн книга «Голоса исчезают - музыка остаётся»
Что грядёт, кому какой исход? Чайка – ввысь, крестом, живинкой жизни. Ну а пленных – в лагерь иль в расход? Знать бы наперёд, какие муки умертвят надежд моих росток. Я застыл, крестом раскинув руки. Ноги к морю, к солнцу, на восток. Жизнь в воспоминаньях пронесётся, прошлого разверзнутся пласты. Впереди меня – над морем солнце. Позади меня стоят кресты. Оглянусь – не с сожаленьем острым, не с молитвой на пустых устах: вместо тех, кто начал Drang nach Osten, лишь кресты да каски на крестах. …Вы меня поймите, не осмейте, я юрок-вьюрок из дальних мест — верещу о жизни, не о смерти, лишь в себе самом несу свой крест. Не погиб меж Сциллой и Харибдой, столько повидав смертей одних! Не поник меж Правдою и Кривдой, — уцелел, чтобы страдать от них. Ах, война и плен, мой ад кромешный. В море – тишь. Но где же в мире тишь?.. Жизнь моя – крест четырёхконечный, мне судьбой навязанный фетиш. Просто крест – он мой близнец сиамский. Прост как перст, упрям и прям, как пест. Окровавленный дохристианский крест – орудье казни, грозный крест. Символ смерти – или символ веры? Стала чья-то память коротка? …Древний Рим, древнее нашей эры. Рабства гнёт. Восстанье Спартака. А потом, от Капуи до Рима, вдоль дороги, где в пыли кусты, словно в страшном сне – необозримо встали в строй кресты, кресты, кресты. На крестах – с обвисшими телами мёртвые распятые рабы… Римские властители, тираны — проклинаю чёрные их лбы! Нелюди, садисты, изуверы — Зрелища творили из смертей. Крест есть смерть. Причём тут символ веры? Крест был силой тех, кто всех лютей. …В мире – август. Самолёт, злой символ, четырёхконцовый чёрный крест, дьявольскую смерть над Хиросимой сбросит вниз, сжигая всё окрест… Я ж, того не зная, в смерть не слягу, крест живой, не разревусь в соплях… …Нам – этап, всё ближе к Усольлагу, к танкам, что ворвутся к нам в Степлаг. Засифонит жисть такую клизму, что – хоть стой, хоть падай, но держись. В унисон комизму-коммунизму стоном пробренчит жестянка-жисть. …Юрий Васильевич, в чьей душе блуждала иголка боли и памяти (см. строки о симбирском детстве), всё время писал и писал книгу своей жизни, писал всегда, чем бы ни занимался. Он мечтал о большом романе. 29 октября 2000 года он поделился со мной своими планами и, как всегда, сомнениями. Сказал, что ничего не сочиняет, поскольку не умеет сочинять, да и не хочет. Всё у него – «фактография, без вымышленных событий и имён». Себя он величал живой собакой. Почему? Он пояснил: «А „живая собака лучше мёртвого льва“ – это парафраз апофегмы из Ветхого Завета: Книга Екклесиаста, глава 9, стих 4». Для названия сгодится! «В рукописи, – сообщал Ю. В., – в заготовках – вторая, срединная часть романа, самая трудная. И роман ли это – или трилогия? И успею ли? Вот такая история. Вот такая мистерия». Всё успел Юрий Грунин – в той мере, какая была ему отпущена её величеством судьбой. И это стало у него жизнью в самобытном слове. «Спину земли» он завершил поминовением тех, с кем делил свои надежды и страдания в неволе. «О, сколь многих на спине земли мы почитаем живыми, а они мертвы. И сколь многих во чреве земли мы считаем мёртвыми, а они живы. Хотя бы в чьём-то сердце. В моём». Он ушёл к тем, кому посвятил Post Scriptum, – к Вадиму Попову, Генриху Людвигу, Дмитрию Смирнову, Ганне Рамской. Теперь мы причисляем его имя к этому списку – имя большого поэта. Это им сказано: …А угодил я в царство мрака, в загон, где был на всё запрет — в ярь сюрреального ГУЛАГа: ни то ни сё – на десять лет. Ах, тили-тили, трали-вали, чтоб от темна и до темна батрачить на лесоповале: ждёт лес родимая страна! Но мы – из плена, не пугливы: нам ад не внове на земле… А вы ноктюрн сыграть могли бы по грудь в сугробе на пиле? Он сыграл! И созданное им останется в истории многострадальной отечественной литературы, которая сумела наперекор всему выжить в ранней и поздней иммиграции, в немецких концлагерях и в родимом ГУЛАГе, в психушках и под безжалостным прессом цензуры. Он обращался к Родине: «Не знаю, каким заклинанием дойдёт до тебя эта весть – успею ли перед закланием сказать тебе: я ещё есть». Юрий Грунин есть – и сегодня, и завтра, и, дай Бог, пребудет всегда. Глава 2. Все началось с Тбилиси
Нет, гора, твоей пташки: в полёте сгорела, Или вьюга пронзила бедняжку насквозь. Вот она и коснулась в пространстве предела. Может быть, ты мне скажешь: так что же стряслось? Мурман Лебанидзе [10] 1
В моих записках нет приключений (как разумеет их иной любитель мемуаров). Это, предупреждаю, ни в коем случае не похоже, допустим, на «Замогильные записки» Франсуа Шатобриана или на «Исповедь курильщика опиума» Томаса Де Квинси. Недаром, взявшись за дело, я тут же припомнил слова моего почти однофамильца Михаила Зощенко (в чьей фамилии – золото высшей пробы) из его «Страшной ночи»: «А весёлого читателя, который ищет бойкий и стремительный полёт фантазии и который ждёт приятных подробностей и происшествий, автор с лёгким сердцем отсылает к иностранным авторам». Я отдаю себе отчёт в том, что Грузия сегодня – иностранное государство, но для меня она – с её людьми, музыкой, речью, горами, реками, с домом, где я когда-то жил, – всё та же, прежняя, своя, ибо моя молодость возвысилась ею. Здесь, в записках, я пытаюсь хоть как-то ответить на вопрос, заданный когда-то лириком Мурманом Лебанидзе малой пташке, которая сгинула, коснувшись в полёте предела пространства: «Так что же стряслось?» Что с нами происходило? Что с нами произошло? |