
Онлайн книга «Жасминовые ночи»
А вот и он сам в лихой позе жокея – призрак, явившийся из другой жизни, – на пляже в Солкоме, в обнимку с кузенами Джеком и Питером (теперь оба служат в армии). В тот вечер они много плавали, жарили на морском берегу колбасу и ушли, когда на небе уже ярко светила луна. Теперь тот пляж усыпан ржавой проволокой и кусками горелого металла. На другом снимке, который особенно нравился матери, он, еще ни разу не брившийся, в своей первой военной форме сидел на крыле «тигрового мотылька», маленького биплана «Тайгер Мот», на котором учился летать. Тот год был полон замечательных событий: они с Джеко начали летать, получили свой первый комплект летного обмундирования; Треднелл, их первый инструктор, орал на них: «Что ты дергаешь за штурвальную колонку, как за ручку сортира»; первый одиночный полет; даже драма первого в жизни завещания, когда тебе двадцать один год. Все было восхитительно, все вызывало восторг. Первый полет состоялся тогда, когда Дом освободился от родительской опеки, а заодно от всех других нитей долга и привычки, которые привязывали его к семье. «Наконец-то я свободен, – думал он. – Пугающе и бессовестно свободен, – когда парил над землей, над церквями и городками, школами и пашнями, испуганный и окрыленный. – Наконец-то свободен!» …Музыка медленно рассыпалась по комнате блестящими бисеринками и чуть не довела его до слез. Он снова вспомнил Сабу Таркан: ее задорную шляпку, нежную выпуклость живота под красно-белым платьем, хрипловатый голос. Он никогда не верил в любовь с первого взгляда. Ни раньше, ни теперь. В Кембридже, где он разбил не одно девичье сердце и где, по собственным оценкам, вел себя как мелкий подлец, он мог прочесть целую лекцию о том, насколько эти представления нелепы. Его реакция на Сабу Таркан оказалась более сложной – его восхищало, как она вошла в их шумную палату: без извинений и самооправданий, не снисходя до них и не требуя одобрения. Он вспоминал ряды обожженных, изувеченных ребят, лишившихся своей мечты и своего здоровья. Эта девушка унесла их своими песнями за пределы того мира, где возможно быть победителем или неудачником, где господствуют нехитрые человеческие понятия. Какой же силой она обладала?! – Я принесла тебе сырную соломку, – сообщила мать, входя в комнату с подносом в руках. – Вот посмотри. Я приготовила печенье из сыра, который мы получаем в пайке. – Присядь, Мису. – Он похлопал ладонью по дивану. – Давай выпьем. Она налила в небольшой бокал «Дюбонне» с содовой, свою порцию на ланч, а ему – пиво. – Ах, как приятно. – Она скрестила в щиколотках свои безупречные ноги. – Ой-ой, непорядок! – Она увидела нитку, торчавшую из подушечки, и откусила ее ровными белыми зубами. – Мису, перестань суетиться и выпей. По-моему, нам с тобой надо как-нибудь напиться до чертиков. Она вежливо посмеялась. Ей потребуется еще некоторое время, чтобы оттаять. Ему тоже – он снова чувствовал себя уязвимым, хрупким. – Вот, возьми еще. – Мать протянула ему сырную соломку. – Только не испорти себе аппетит… Ой, прости! – Поднос ударил его по руке. – Больно? – Нет. – Он поскорее взял две соломки. – Сейчас уже ничего не болит. О, вкусно! Потом была небольшая пауза. Ее нарушила мать. – Я вот что хотела тебя спросить: тебе надо принимать какие-нибудь таблетки или… – Ма, – решительно заявил он. – Сейчас я в полном порядке. Ведь это была не болезнь. Я здоров как бык. Вообще-то, я бы прокатился после ланча на папином мотоцикле. – Что ж, прокатись. Не думаю, что он стал бы возражать. Сейчас он редко садится на него. – Дом заметил, что мать беспокоится, но не стал придавать этому значения. – Мотоцикл в гараже. Кажется, бензина там достаточно, – храбро добавила она. – Я ненадолго. – Так у тебя сейчас ничего не болит? – Ничего. – Он кривил душой; ему просто не хотелось говорить с матерью – во всяком случае, сейчас, – о том, что беспощадный стальной шар ударил в середину его жизни и едва не забрал у него все: молодость, друзей, карьеру, лицо… – Что ж, сынок, я могу лишь сказать, – она бросила на него быстрый взгляд, – что выглядишь ты чудесно. Он внутренне поежился. Мать всегда уделяла слишком большое внимание внешности людей. Упрек в ее голосе, когда она отмечала у кого-то слишком длинный нос или слишком большой живот, говорил о том, что она считала такого человека либо неряшливым, либо глупым, либо тем и другим. Некоторые летчики из их палаты так обгорели, что их едва можно было узнать, но все равно они оставались нормальными людьми. – Правда? – Он не сумел скрыть горькую нотку в своем голосе. – Что ж, все хорошо, что хорошо кончается. Он обидел ее и тут же почувствовал себя виноватым. Мать пересела на другой конец дивана и сгорбилась. – Какая чудесная музыка, – сказал он. – Спасибо за такой выбор. В госпитале мы слушали только трескучий радиоприемник. Правда, несколько раз к нам приезжали артисты. – Было что-нибудь стоящее? – Да, пара концертов. «Певицы?» – Он представил себе, как мать произносит это слово, а потом с мимикой профессионального музыканта спрашивает: «Что, они неплохо пели?» – В госпитале я понял, – сказал он, – что мне опять хочется играть на фоно. – Неужели? – Она недоверчиво, даже подозрительно взглянула на сына, словно ожидая подвоха. – Да. Она повеселела и взяла его за руку. – Ты помнишь, как ты играл когда-то? Своими милыми маленькими пальчиками? – Она элегантно взмахнула рукой, сверкнули бриллианты. – Пухлыми, как чиполатас, маленькие колбаски такие в Италии. Сначала у тебя мало что получалось, а потом ты уже исполнял Шопена. Знаешь, ты мог бы добиться огромного успеха, – добавила она, – если бы любил музыку. – Да-да, непременно, – отмахнулся он. Спор этот был у них давний. – Я оказал огромную услугу Вальтеру Гизекингу [22] , не сделавшись его соперником… А помнишь, как ты чуть не отрубила эти милые маленькие пальчики? – насмешливо напомнил он. Однажды они поссорились, когда он слишком громко и быстро играл «К Элизе», упиваясь своим упрямством. Она отругала его и потребовала, чтобы он исполнял пьесу легче и выразительнее, а он заорал: «Я люблю, когда громко и быстро». Тогда мать – ох, какой стремительной и яростной была в те дни ее реакция – так резко захлопнула крышку рояля, что он чудом успел отдернуть руки. У него посинел лишь ноготь на мизинце. Она прижала ладони к лицу. – Почему я так злилась? Ему хотелось сказать: потому что это было для тебя очень важно, потому что тебя страшно задевали некоторые вещи. – Не знаю, – мягко ответил он и снова вспомнил ее тогдашнее злое лицо, освещенное лампой. – Слушай, непокорный ребенок, – сказала она, вставая. – Ланч готов. Давай поедим. |