
Онлайн книга «Германский вермахт в русских кандалах»
Дуриманиха положила ложку, строго глянула на притихших детей, достала все из того же мешка, где был чугун, мешочек с сухарями и, отвернувшись, чтоб не видели дети, сколько еще в нем осталось, отсчитала по штуке каждому, а бабам дала по два. Думала ж на вечер оставить, — объяснила она бабам свою задумку. — Теперь что ж… Все равно раздадите. Глухонемая засияла радостью и два сухаря своих стала ломать и раздавать детям. А те куски, которые об коленку не ломались, ровняла зубами, обкусывая лишнее, чтоб каждому досталось поровну. Дети в молчании благодарно кивали ей, и только городские сказали «спасибо». Бабы по сухарю припрятали, а другой разломали и положили в общую кучку, вызвав у Дуриманихи хмурое неодобрение. — Доведете маток своих до могилы, лупоглазые, — холодным шепотом сказала она, подливая из чугуна детям, которые теперь дружно ели свой «дубовый» хлеб, наперегонки захлебывая его темно-зеленым варевом, приберегая сухари, как лакомство. — Тетя Надя, — подала голос дочка Городской. — А ваш Лешка совсем не жует. Хлебает и хлебает!.. — Да нихай, — устало отмахнулась Надежда. — На здоровье… — Ага! На здоровье, только много… — Не лайтесь, еще налью, — успокоила детей Дуриманиха и пообещала: — Я вам, за хорошую работу, березовик сахарином подслащу. Дети ели шумно. Бабы не спеша. Обветренные, в тонких трещинках запекшейся крови губы, не пускали в рот ложку. Ни плакать не давали, ни смеяться. А хлебная сладость настоящего сухаря, воскресила в бабах сказочную прелесть былой пищи, вкус и запахи которой, не смогли притупить ни это варево, ни хлеб из вымоченных, высушенных и старательно перемолотых желудей, травы, кореньев иван-чая и Бог знает с какой еще добавкой, внесенной в пищу проворной на выдумку русской бабой, когда кругом голодные глаза детей, глядящие на все с неуемной жаждой жизни. — Подъел немножко, сынок? — спросила Городская у сына, когда опустели миски и чугун, из которого Дуриманиха несколько раз подливала детям. Пятилетний Алик, виновато глядя в землю, отрицательно покрутил головой и, не в силах высказать матери своего состояния, молча пошел к ожидавшей его сестре, взялся за ручку ее корзины. Даже от березовика, подслащенного сахарином, отказался. С утра березовик этот у него под самым горлом колыхался, разве что без сахарина. Большие животы детей, разбитые печеной и вареной травой, водой и березовым соком, будут теперь мешать им в работе, не вызвав ни малейшего чувства сытости. Поели, не поели бабы, а рады, что дети перекусили. И снова выстроились вдоль борозды глаза детей, и снова их матери влезли в проволочные портупеи плуга, и потекла у баб перед глазами земля, дети и, как боль нескончаемая, бесконечная борозда. Звонило ударило конец обеда. Вспомнилось Дуриманихе, как на уцелевшей перед пепелищем сельсовета березе появилось это самое звонило — рваный кусок щита немецкого орудия. Старый Поликарп теперь каждое утро ударяет в него большим, непотребных размеров, гаечным ключом с чужими буквами, и звонило враждебно огрызается, раскатисто и зычно. Дед скалит обкуренные зубы и тоже злится: — Ичь, стерва! — Никак гавкает на тебя, дед? — Дак ведомо ж — нерусское. — И, кладя ключ под березу, основательно добавляет: — Гадость… — Но звонит исправно, в положенное время и даже утром, хотя все бабы и ребячье население собираются до его зова. — И чего звонить, коли все тут? — спрашивают деда. Порядок такой. А пошел этот порядок с того раннего утра, первого дня освобождения, когда к березе с ведром молока пришла тетка Гарпина, сберегшая в лесу от немцев единственную, на весь колхоз корову: — Гукай-ка девок, Поликарп. Тут-то и сладил дед звонило, а когда на его зов собрались из леса люди, Гарпина сказала, кивнув на ведро с молоком: — Вот, девки, детям разберите. Хоть болтушку какую забелите и то слава Богу… Дуриманиха глянула за речку, где пахала ее ровесница тетка Гарпина, да никого и не нашла. Только лента вспаханной земли, упираясь в ельник, подсыхала на солнечном ветре да дети, кропотливыми муравьями копошились вдоль незапаханных борозд. — Тоже притомились девки, — отметила Дуриманиха. — Выше меры и конь не скача. Дойдя борозду, она умышленно, дольше обычного осматривает плуг, поправляет тряпки и пеньку на лямках, притаенно вздыхает, глядя на отрешенно застывших на земле баб у костра. Притрусив борозду листвой и посадив в нее картошку, потянулись к костру и дети. — Вот как присядем, дак и бегуть, а как мы в лямку, дак и стоять перед душой! Ну!.. — с грустной болью сказала, как пожаловалась, Варвара, увидевшая подходивших к ним детей. — Господи Праведный!.. Да сядьте вы где! — остановила она их. — Дайте хоть дыхнуть без вас!.. Дети остановились, неслышно посовещались и, как усталые старички, медленно пошли к колодам с березовым соком. — Дак, может, под лопату сажать будем, а детей отпустим? — скорей для разговора, чтоб отвести душу да самим себе доказать необходимость того, что они сейчас делают, спросила Надежда. — Под лопату оно интеллигентней, ясное дело, — осторожно замечает Дуриманиха, возясь с плугом. — Правда, сколько ж тых лопат надо? Да сколько баб? А землищи-то сколищи! Истосковалась она, бедная, может, горше, чем мы… — А, дак нихай жилы лопаются, так, по-твоему? — с раздражением от голода и усталости, вскинулась Варвара. — Света белого глаза уже не бачуть! Сердце уже камнем по голове бухает!.. — Ладно вам, женщины, — проговорила Городская негромка, стеснительно, будто не делила она с ними на равных эту же лямку. — На собрании решили. — А ты уже и погавкать нам не даешь! — набросилась на нее Варвара. — Может, выболится скорей, а ты все женщины да женщины… Женщины — это когда жисть по-людски да платье по фасону, а в этих тряпках да при такой каторге одно только и подходит, что «бабы». — Не расходись, Варвара! Цить! — хлопая ладонью по зеркалу отвала, строго сказала Дуриманиха. — Может, без этой вот борозды, без каторги твоей, некому б было на хронте стрелять. — На хронте, на хронте, — незлобно передразнила ее Варвара. — А у нас тебе что тут? Не хронт? Если не горше… Бабы без агитации все понимали. Замолкли и затихли, остановив глаза на догорающих головешках костра. — Господи Милостивый! — пригорюнилась Варвара. — Нечто ж я баба? — тихо пожаловалась она себе, будто рядом с ней никого не было. — Паровоз я стожильный. Задубела и высохла, как хряпка какая… И пот уже мой кобылой воняет. Даст Бог, мужика встрену где, дак сраму не отберусь: забыла уже куда и что, и как это бывает. Вот вам истинный крест, — перекрестилась она, валясь спиной на пашню. — Все чисто забыла… |