
Онлайн книга «В тени старой шелковицы»
Но главное – он ее любил. «Любил? – приставала она к мужу. – Любил?! Ты ее любил?» Да?! А я? Что значит – тоже? От этого мужниного «тоже» настроение падало молниеносно, и на Олю наваливалась тоска. Значит, она, Оленька, кецеле, любимая внучка деда Файвеля, – идет по разряду «тоже»? Хотелось выть. Соломон пытался разрядить обстановку: – С тех пор как мы с ней расстались, у меня не было женщин… Тринадцать лет… – Ты не мог ее забыть? Она была так хороша? – Идиотка… Я вообще не хотел больше с бабами связываться. Никогда. И тут ты приходишь к нам, на второй Седер… Я когда тебя увидел, чуть с ума не сошел… – Какая она была? – Не помню. – Врешь! Значит, красивая… Красивая, да? – Не помню. Не помню. Маму Оля так и не расспросила. Ей было неловко. В середине сентября Соломону дали путевку в санаторий. Соломон достал билеты, и они с Оленькой двинулись на курорт. Но в Кисловодске выяснилось, что путевка на одно лицо… Соломон сдал путевку, и они с женой сняли маленькую комнатку в чистой глиняной мазанке. Есть ходили в общественную столовую, принимали нарзанные ванны, купив на эти ванны абонемент, и даже к врачу ухитрились попасть: у Оли побаливало сердце, и Соломона это беспокоило. Сам он был давний сердечник, еще с 1919 года, со времен Елецкого погрома, когда он чудом выжил [12] … В Кисловодске Оля расслабилась: готовить не надо, ходи, лечись, Соломон все время рядом… Вернувшись с курорта, Оля поняла: беременна. Ближе к родам, в начале лета 1940 года, Оля перебралась к маме в Москву. Она уже боялась оставаться одна на даче в Чернолучье, боялась таскать воду, Соломон не разрешал ей ходить в лес… Шейна наметанным глазом определила: будет девочка. Вторая внучка. Пусть будет Мариам, в честь мамы. Или Геня, как сестру звали. Прекрасная была, добрая. Шейна ей жизнью обязана, и вся ее семья тоже: тогда, в Зиновьевске, после смерти Сёмы, Геня всех вытянула. А потом, когда Шейна с детьми в Москву уехала, все они от тифа поумирали, светлая им память… Маринку-то в честь Расковой назвали. Тоже придумали. Как будто у ребенка прабабки не было… Шейна побаивалась мальчиков. Кто ж их знает, может, Алтер и прав? Может, у нас, действительно, мальчики не выживают… Кляня себя за эти мысли, Шейна держала посты, молилась день и ночь. Когда все спали, падала на колени и лежала на полу, как православная старуха-богомолка… Лишь бы все хорошо прошло… Первые роды в двадцать девять лет… Голделе моя… Отец привез Олю в Остроумовскую больницу 18 июля. Схватки уже начались, но были несильными и редкими… – Иди, вон кровать свободная, туда ложись и жди… Тебе еще долго, тут у нас и без тебя… Оля легла поудобней, согнула колени, стала ждать. Господи, помоги. Мамочка, попроси за меня. Оля знала, что Шейна с утра начала пост: «Ни капли воды, ни крошки хлеба. Пока не родит». На соседней кровати орала и материлась женщина, вокруг бегали санитарки, гремели тазами. «Где врач? За Поповым послали? Послали, твою мать, спрашиваю?» – «А то! Да нету нигде!» – «Так ищите!» – «Так ищем!» Фельдшер неподвижно сидел на свободной кровати, меланхолично жевал кусок хлеба, желтыми глазами оглядывал предродовую палату. Тянул иногда: «Барда-а-к, блядь!» И снова замирал. – Вы не посмотрите, у меня все нормально? – Да чего у тебя может быть ненормально? – к Оле подошла тетка в белом халате, откинула простыню. Посмотрела. – Раскрытие еще маленькое, лежи, дыши. – А долго? – А это – как Бог даст. Можешь и трое суток проваляться, а можешь и через час родить. – Вы не уходите от меня, пожалуйста. – Да ты что? Как это – не уходите? Ты не видишь, на соседней кровати женщина орет? Лежи, рожай себе. Чем реже туда лазишь – тем лучше… Заразы меньше. – А попить принесете? – А вот попить тебе нельзя. Всё. Хватит разговаривать. Умная больно. Девятнадцатого женщине на соседней кровати стало хуже. Простыни под ней были в крови, сквозь матрас на пол просачивались черные капли. Санитарка размывала их тряпкой, и лужа становилась красной: – Ах ты, мать твою едрить, прости Господи, весь матрас закровянила… Че ее в родилку-то не переводят? Оля лежала, схватки то шли, то совсем затихали, и она впадала в легкое полузабытье. Пить ей давали, но редко, по три глотка. Врачи бегали вокруг ее соседки, как сквозь пелену до Оли доносились слова: «Кровь не свертывается… Где ребенок… Надо доставать ребенка… Какая родилка, блядь, здесь будем доставать…» А мой ребенок, думала Оля как в тумане, где мой ребенок… Может, я уже родила? Что я тут делаю столько времени, на этой кровати… Она помнила, как ночью фельдшер сделал ей укол в вену – и ушел спать. Она тоже заснула, и та – на соседней кровати – уже не орала, а мычала что-то, похоже, молилась… В ночь на 20 июля женщина умерла. Врачи повернулись к Оле. Она лежала в мокрых простынях, лицо пепельного цвета, живот каменный. – Горячую воду, щипцы, таз, чистые простыни, – тихо и бесцветно скомандовал хирург. Оле было уже все равно. Начали. – Давай! – орали на нее врачи. – Быстро! Тужься! Какай! Какай! Поздно. Девочка, чудная девочка с черными волосиками, бровками и ресничками, прекрасная девочка с посиневшим личиком и мраморным лбом, была вытолкнута матерью последним рывком… Дочка порвала Олю в лоскуты. Все равно – поздно. |