
Онлайн книга «Сибирский кавалер»
Хлебнув еще вина, сторож Гервасий, кряхтя и сопя, стал опять одеваться. В этот самый момент Григорий, как во сне, видел, что он вышел из своего тела, оно лежало среди мертвяков, которых наполовину склевали птицы. И что-то светлое встало на пути Григория и спросило: — Куда ты? Не забыл ли ты покаяться? Разве у тебя совсем не было грехов? И Григорий увидел, как медленно, неощутимо для него самого, он возвращается в свое тело, И вдруг он ощутил свои раны, боль дикую почувствовал и застонал. Сторож Гервасий, уже протянувший было руку к мертвому телу, в ужасе отшатнулся. Он сам не помнил, как выбрался из оврага наверх и как добежал до караулки, которая была вовсе не близко от кладбища. Стуча зубами, сказал он казакам: — Там… мертвяк ожил… никогда прежде у меня не было… И увидел Григорий перед лицом слюдяной фонарь и бородатые лица. И прошептал: — Причаститься хочу… Казак Микита долго будил попа, который был не очень трезвым, ибо считалось, что в краю этом суровом после службы самое лучшее лекарство от всех болезней — хлебное вино. И аппетит повышает, и сон добрый дает. Пришлось идти будить дьячка и пономаря, который тоже вставать не хотел, да что же делать? Служба! И пришли они в полуразвалившуюся часовенку, и священник исповедал грешника. И дьячок кадил, и пономарь читал: «Днесь, Сыне и Боже, причастника мя прими не бо врагом твоим тайну повем, не лобзанием те дам, яко Иуда, но яко разбойник исповедаю тя! Помяни мя, Господи, в царствии Твоем…» А на дворе ветер крутил мокрые хлопья снега, луна спряталась за тучи, видно, надоело ей смотреть на грешную землю. В воеводской канцелярии на другой день воевода Ртищев спрашивал подьячего Палеева: — Куда же застреленного беглеца Гришку девали? — В Убогий дом свезли, родичей у него здесь нет. — Здесь-то нет, на Москве есть и вокруг нее. Плещеевы, брат, люди непростые. Черт его знает, как еще обернется. Надо было все же в отдельной могиле закопать. — А его уже во рву Гервасий засыпал. — Станешь в бумаги писать, запиши, что Гришку мужик от ревности зарезал. А то вернусь в Москву, начнут родственники лезть: пошто застрелить дозволил?.. Так что пиши по-другому. — А Буда, значит, сам взорвался и других подорвал? Это по-казацки. И какой дьявол его с этим Гришкой повязал? Подьячий Палеев почесал за ухом, задумался. Вот придется теперь в бумагах врать. А это грех. И правду писать нельзя — воевода не велел. И зима надвигалась, и грусть брала. А за окном что-то так щемяще и жалобно пропело. А это в караулке казак пробовал свою медную сигнальную трубу, изогнутую, как немецкий праздничный крендель. Он дудел едва слышно, только для тренировки, и звук этот тревожил горожан своей печальной нездешностью. И многие задумались, загрустили. Эх, Сибирь, Сибирь! Кто тебя выдумал? Не ради славы мы шли сюда, в края неведомые, далекие. Кого сослали, кто сам сбежал, кто государеву службу правил. Отдаем государю меха, рыбий зуб, руды медные, серебряные и золотые, сами сиры живем, аки святые. И сколько нас в лесах и горах сибирских успокоилось? Сколько померзло, от цинги полегло, от вражеских копий и сабель погибло? Какие адские муки вынесли на земле и куда нас поместит Господь после смерти? Мы, русские, буйны в труде и битве, буйны во гневе, в забавах, в любви и радости. Куда пришли, там и легли. Помянут ли нас наши правнуки? Так пела труба молодого енисейского казака в начале зимы 1660 года. |