
Онлайн книга «Зона интересов»
Во сне я вхожу на кухню, а Сула поворачивается на стуле и говорит: «Ты вернулся. Что случилось?» А когда я начинаю рассказывать, она какое-то время слушает, а потом отворачивается, качая головой. Вот и все. И ведь не то чтобы я рассказывал ей о первом моем месяце (который я провел, целыми днями копаясь в вагинах только что умерщвленных женщин, отыскивая потребные немцам ценности). Не то чтобы я рассказывал о Дне молчаливых мальчиков. Вот и все, однако сон непереносим, и сам это знает и гуманно дает мне силы выбраться из него. Ныне я рывком сажусь в самом его начале. А потом, каким бы усталым я ни был, слезаю с нар и расхаживаю по полу – потому что боюсь заснуть. Этим утром мы вернулись в одной из наших товарищеских дискуссий к теме облегчения. И вот что, в частности, было сказано. «Нам следует каждый раз, с приходом каждого транспорта, сеять панику. Каждый раз. Ходить по перрону и нашептывать людям о смерти». «Бессмысленно? Нет, не бессмысленно. Это могло бы снизить их темпы. И нервы им истрепать. Szwaby, Zabójcy [50] – они ведь тоже смертны». Говоривший это – как и девяносто процентов всех евреев зондеркоманды – стал атеистом, проработав в ней первые полчаса. Но определенные догматы сохранил. Иудаизм, в отличие от других вариантов монотеизма, не считает, что дьявол способен принимать человеческое обличье. Все люди смертны. Впрочем, я начинаю сомневаться и в этой доктрине. Немец – не сверхъестественное существо, однако и ничего человеческого в нем нет. Он не дьявол. Он – Смерть. «Они смертны. Они тоже трепещут. А что, если начнется паника? Кошмар!» «Хорошо. Так и должно быть». «Но зачем удручать наших людей? Зачем портить им последние минуты жизни?» «Это не последние. Последние минуты они проводят, битком набившись в камеру и умирая. А пока их еще остается пятнадцать. Пятнадцать минут». «Они все равно умрут. И мы хотим, чтобы это дорого обошлось Szwaby». Кто-то говорит: «На деле мы панику не сеем. Ведь так? Мы улыбаемся и лжем. Потому что мы – люди». Кто-то еще: «Мы лжем, потому что, если начнется паника, нам долго не прожить». Кто-то еще: «Мы лжем, потому что боимся кровопролития и бесчинства». Кто-то еще: «Мы лжем из страха за свою вшивую шкуру». А я говорю: «Ihr seit achzen johr alt, und ihr hott a fach. Это все, что у нас есть. Больше ничего». Голый по пояс, напяливший противогаз Долль походит на старую волосатую комнатную муху (на муху, сроки которой близятся к концу). Он и звучит, повторяя названное мной число, как муха: жужжит и ноет. А потом спрашивает о чем-то. – Я ничего не понял, господин. Мы находимся в «склепе» – большой впадине с наветренной стороны погребального костра. Я пересчитываю обгоревшие тазовые кости, перед тем как передать их дробильщикам. – Я ничего не слышу, господин. Он дергает головой, и я иду за ним вверх по склону. Поднявшись, он срывает с головы противогаз и спрашивает: – Ну что, дело идет к концу, нет? – Половину пути мы определенно прошли, господин. – Половину? От костра нас отделяет метров шестьдесят, жар его, все еще непомерный, ныне умеряется холодом осени. – Ладно, можешь не притворяться… Я знаю, что тебя беспокоит. Не волнуйся, герой. Когда мы с этим покончим, за вас возьмется известная тебе команда. Но ты и пятьдесят твоих лучших людей останутся жить с гордо поднятой головой. – Какие пятьдесят, господин? – О, их ты выберешь сам. – Выберу, господин? – Да, выберешь. Ладно тебе, ты уже делал это тысячу раз. Селекция… Знаешь, зондер, я никогда какой-либо ненависти к евреям не питал. Конечно, что-то с ними сделать следовало. Но я предпочел бы мадагаскарское решение [51]. Или поголовную кастрацию. Как в случае рейнских бастардов [52], нет? Внебрачных детей французских арабов и негритосов. Нет? Никаких убийств. Чик – и все. Однако твоя шайка-лейка – вы и так уже стерилизованы, не так ли? Уже утратили то, что делало вас мужчинами. – Господин. – Это было не мое решение. – Нет, господин. – Я всего лишь сказал: так точно, так точно! Сказал: да, да, гнусно, но – да! Sie wissen doch [53], нет? Я ничего не решал. Решал Берлин. Берлин. – Да, господин. – Ты знаешь эту белобрысую струю мочи, которая всегда ходит в гражданском? Думаю, ты слышал о Томсене, зондер. Он племянник Мартина Бормана – Рейхсляйтера, Секретаря. Вот этот Томсен и есть Берлин, – Долль усмехнулся и добавил: – А потому – убей Берлин. Убей Берлин. Пока Берлин не убил тебя. – Он усмехнулся еще раз. – Убей Берлин. Уже уходя к своему джипу, Долль обернулся и сказал: – Живи, зондер. – И усмехнулся снова. – Я – лучший друг соответствующих властей Лицманштадта. Может быть, я смогу устроить воссоединение. Твое и, э-э, «Суламифи». Ей сильно не хватает витамина «П», зондер. Протекции, нет? Она все еще там, знаешь ли. В мансарде над пекарней. Все еще там. Но где ее витамин «П»? Как-то утром я шел мимо сада Коменданта и увидел фрау Долль, которая вела дочерей в школу. Она посмотрела в мою сторону и произнесла нечто совершенно для меня непривычное. Я отпрянул от ее слов, как от лезущего в глаза дыма. Пять минут спустя, стоя за караульным помещением, я – впервые после Хелмно – заплакал. – С добрым утром, – сказала она. Потребность в убийстве подобна приливному валу в устье реки, крутой волне, идущей против течения. Против того, что я есть и кем я был. Какая-то часть меня надеется, что эта волна наконец появится. Однако, если мне доведется отправиться в газовую камеру (на самом деле я, наверное, фигура слишком приметная, а потому меня просто отведут в сторонку и прикончат выстрелом в затылок – хотя вообразить можно всякое), но если мне доведется отправиться в газовую камеру, я сольюсь со своими. Я сольюсь с ними и скажу старику в каракулевой шубе: «Встаньте как можно ближе вон к тому забранному решеткой отверстию, господин». И скажу мальчику в матроске: «Дыши глубже, дитя мое». |