
Онлайн книга «Оспожинки»
– Лучше уж пусть не попадается. – Дак это так… С ём, косолапым, век бы не встречался. Холера ж, бродит, где ни вздумат. В деремне был тут, чё ему. – Хозяин, – говорю. – Хэ, – говорит дядя Саня. Не на меня – вдаль дядя Саня взглядом устремился – как раз в ту сторону, куда идти собрался, – дорога в ельнике там – на Песчанку. – Медведя, – говорит вдруг, – ноги кормят. – Волка, – говорю. – И у яво идь, у хозяина, Иван Васильевич, ручонок нету, одне ноги… – Ну, – говорю. – Ни пуха, ни пера. – К чёрту… Не к лесу будь он упомянут. Ну, до свидання. – До свиданья. – То заходи. – Зайду. – Поговорим… Не сёдня тока… Может, запозднюсь. С городу чагу заказали, буду искать ишшо… пролажу. Пошёл дальше дядя Саня. Старый. Но не сутулый. Лет восемьдесят ему, не меньше. Пил, говорят, в молодости. Шибко. Давно отказался – здоровье бережёт. Лицо свежее у него – как у юноши. От заморозка раскраснелось. И чисто выбрито – сияет. Один живёт, вдовый. Не дождалась, рассказывают, его когда-то с армии любимая девушка – другой ей, дескать, подвернулся, вертихвостке, и умыкнул её куда-то. Женился он, Александр Петрович, с отчаяния на нежеланной. Лет пять назад и ту похоронил. Вместе прожили они долго, но детей так и не заимели. По чьей вине, никто не знат. Никто не знает, но все шёпотом догадываются: «Она, Клава, Санина-то жана, Царство ей Небёсное, в девках ладно погуляла, да не один аборт, наверно, сделала, вот и случилось». Дело прошлое. И я направился своей дорогой. Вспомнил. Как-то сидели мы с ним, с дядей Саней, на берегу Кеми, рыбачили с ночёвкой на налимов. Беседовали о разном. Спросил я его, сам ли он об этом начал, не помню. Про смерть. – А ты разве смерти, – спросил я его, – не боишься, дядя Саня? – Нет, – спокойно мне ответил он. – А спастись и жить вечно хочешь? – Нет. Пожил, достаточно мне. – И что тебя потом не будет, тебя совсем не беспокоит? – Нет, хорошо, что и не будет. Разговор этот происходил лет десять назад, а то и больше, но до сих пор меня смущает: соблазн мне. Чибис летает, ругает меня. Хотел испачкать, но промазал, в лист подорожника попал. Атаковал, резко спикировав, и был таков, в ольшаник скрылся. Нет у меня к нему претензий. Улетит скоро – покинет нас, – в края-то тёплые подастся. Ну, долететь тебе благополучно. Плетутся мне навстречу дети. Двое. Мальчишка и девчонка. Чуть не толкаются, бок о бок. Ссорятся, похоже. Разглядел, я знаю их – Чеботарёвы. Имена их даже помню – Вова и Галя. Погодки. Семи и восьми лет – так примерно. Вова старше, ростом выше. В школе уже учатся, наверное. Школы здесь нет, даже четырёхлетки, нет и в Ялани, к нам самой близкой тут, по тракту, возят детей на школьном автобусе, собирая их со всех окрестных деревень, в Полоусно; утром туда, а вечером обратно, – там пока чудом школа сохраняется. Но и ту скоро прихлопнут – к тому дело движется. Дожили. Когда мы учились, восемь классов заканчивали здесь, в Сретенске, а девятый и десятый – в Ялани, там и жили в интернате. Домой ездили только на выходные и каникулы. Весёлое время было. Теперь и детям-то тут скучно – мало их, и нечем им заняться. Пиво да телевизор, вся и радость. Идёт, бедный, малолеток, малолетка ли, в руках соска – баллон пластиковый в два с половиной литра; глаза чумные. Смотришь на них, и сердце щемит. Им привычно. Даже и не подозревают, если им кто-то не рассказывал, что всё иначе раньше было здесь. Не голосят: «В Москву, в Москву!» Предел мечтаний – Елисейск. Исленьск – заоблачное счастье. Оба – и брат, и сестра, – несмотря на утреннюю прохладу, простоволосые. Как и почти все здесь дети – белобрысые. В зелёных, великоватых им, резиновых сапогах. В одинаковых болоньевых куртках, пунцового цвета. У Вовы в руке грязный и мятый политиленовый, тяжёлый с виду, пакет, на котором изображена примадонна, Алла Борисовна Пугачёва, изрядно облупившаяся, но пока ещё узнаваемая – по причёске, и по строчке: «Женщина, которая поёт…» – одна такая. Сестра, придерживаясь не за руку брата и не за полу или рукав его куртки, а за пакет, вцепившись крепко в него пальцами, негромко хнычет; текут слёзы по её красным, как спелые ранетки, щекам обильно – не вытирает. Вова не плачет; он по-взрослому серьёзен – брови белёсые нахмурил, или, по-нашему, насупился. Издали ещё здороваются: – Здрасте, дядя Ваня. – Здрасте, – отвечаю. – Куда путь держите? – интересуюсь. – Кошка сдохла, – говорит Вова. – Закапывать. – И не сдохла, а уснула, – поправляет его Галя. – Да какая тебе разница, – говорит ей брат. – Окочурилась, дак чё уж! Пуще Галя плакать принимается, цепляясь крепче за пакет. – Вредный, нарочно дразнит… Во-о-овачка, – говорит, всхлипывая и заикаясь. – И не нарочно. И не вредный. – Ещё какой! – Ага. А я-то чё могу поделать? Был бы я Божанька, дак оживил. – Не оживил бы! – Оживил! – Не оживил, не оживил бы! – И чё с ней, с чиканутой, будешь делать! – махнув свободной рукой, говорит Вова. – Перед людьми бы не позорила. – Я не позорю! Это ты… И ты сломал мою заколку! – Я не нарочно! – Нет, нарочно. – Я только взял – она сломалась. – Нет, ты вертел её в руках. – Не сочиняла бы уж, вруша. – Сам вруша. – Ты! – Нет, ты, противный! – Хоронить где собираетесь? – спрашиваю. – Мамка отправила нас в ельник… вон, на угоре, – отвечает Вова. – А чем закапывать-то будете? – А есть лопатка… тут, в пакете же. – Ну, далеко не заходите, то заблудитесь. – Мы на виду, а в ельник не пойдём. – Уж не ходите… Не плачь, – говорю Гале. – Возьмёте нового котёнка. – Да есть у нас. Её сынишка. – Ну вот. – Да мне её, Пятнуху, жалко! Ну как вы все не можете понять?! Это же просто!.. Она в постель ко мне не заберётся больше ночью, не погреется, не помурлычет! – тут же обеими руками, одну вынув из кармана, другой отцепившись от пакета, Галя лицо закрыла и заплакала, теперь навзрыд уж. Как утешить? Разминулись. Дети – на гору, к ельнику. А я – к Кеми. Их, Вовина и Галина, мать, Вера – дочь моей одноклассницы, Наташи Почекутовой, рано умершей – от белокровия. Выросла Вера с бабушкой, Аграфеной Степановной. В прошлом году её похоронили. Муж у Веры был – куда-то подевался. Случается иной раз с мужиками – как ветром лист, куда-то унесёт – после найди его, попробуй – запропастится. Работала Вера, соломенная вдова, нянечкой в яслях. Работы не стало, жить сразу оказалось не на что, и запила – деньги на выпивку всегда найдутся. Пила, пила, потом остановилась, поумнела. Детей своих любит, но не балует. К труду их приучает. Всё лето разную ягоду, то землянику, то малину, то чернику, какая к сроку поспевает, собирали и возили на базар. И она, Вера, когда могла, с ними в лес ходила. Получает что-то, по безработице да на детей, на хлеб хватает. А одеваются уж за счёт промысла. Корову Вера держит. Сена на неё наставляет в одиночку, чуть не до снега на покос и бегает – палкат. Только метать кого-нибудь нанимает. Да после вывезти, конечно. Не унывает и не жалуется. «Живу, – говорит, – ради них, детей, сама уж ладно. Поставить на ноги, а там уж…» Самой ещё тридцати нет. Больно тиха, но работяш-ша, говорят про неё в деревне. Не обманывают. Огород у неё – заглядишься – ранжарея. И в доме у неё, дескать, поря-я-адок, чистота. И Вовка с Галькой, мол, всегда ухожены, помыты и опрятны. Наташа, мать Веры, была тоже тихой, скромной, но самой красивой девчонкой в нашем классе. Волосы у неё были редкого цвета – ярко-каштановые с золотым отливом. И про неё, про Веру, говорят: «Приглядна баба, как с картинки». Правда и это, не поспоришь. |