
Онлайн книга «Жизнь на грешной земле»
— Что это вы от меня скрываете? — вдруг спросила она, тяжко поднимаясь. Голос ее был еле слышен. — Господь с тобой… Да ты чего?! Чего? — взмахнул старик костлявой рукой. — Я же чую… Что еще стряслось? Говорите! — наступала на них Катя, сжав кулаки. А старик и кузнец пятились. — Добивайте уж сразу… Сразу! Со страху заплакала в углу Зойка, девятилетний Захар Тихомилов, самый старший теперь, шагнул к ней, дернул за косицу, и она покорно замолкла. — Сбесилась, что ли?! — грубо сказал кузнец, останавливаясь. — Детву-то чего зря пугаешь? — Господь с тобой… — еще раз повторил Андрон, и оба они друг за другом торопливо вышли из избы, как из жаркой парной бани. — Поворо-от, — выдохнул на крыльце Макеев. — Надо было тебе про это… что вот-вот с войны-то придут. Она ж обратное заподозрила. А в районе-то не велели нам ничего… — Умолкни, без тебя тошно! — сердито прервал его Андрон. — Взял бы да сам и говорил с ней. А то все жался в стенку… ровно девка на первой вечерке. На поздней улице Романовки никого не было, дед Андрон и Макеев прошли несколько метров будто враги — молчаливо, не глядя друг на друга. А потом оба враз остановились, услышав истошный крик: — И-ироды! Не прощу-у! Это кричала Федотья Пилюгина, мать Артемия. Она, одетая в вытертое плюшевое пальто, неряшливо замотанная в шерстяную, домашней вязки, шаль, торопливо бежала из переулка, на костыль не опиралась, а яростно колотила им, как палкой, по мерзлой дороге. Подбежав, старуха оперлась обеими руками о костыль, повисла на нем и, шумно дыша, некоторое время старческими своими глазами молча жгла то того, то другого, словно дед Андрон да хромоногий кузнец и были самыми заклятыми ее врагами. — Чего разбозлалась, старая карга? — произнес дед Андрон таким тоном, будто сам-то был молодой. — Чего тебе еще? — А спросить… Это как — всего восемь годов за зверское убийство, а? И то не кого, а председателя колхозу порешил сопливец! Не прощу! В район сама поеду… — А ступай, ступай, — вроде даже искренне поддержал ее кузнец. — Артемушке орден был даден на войне. Зазря, что ли? Из переулка в жакете нараспашку выскочила Лидия, вдова Пилюгина, а за ней сын Пашка. — Мама, ну что ты себя растравляешь? — подбежав, закричала Лидия. — Идемте, мороз-то какой. — Заткнись, телуха безрогая! — закричала на нее дряхлая Федотья. — Мужа твоего сказнили, а она на коленки перед имя… — Не на коленки. Да что ж теперь… — Баба, айда правда домой, — потянул Федотью за рукав и Пашка. — Баба… Однако старуха оттолкнула внука, приподняла угрожающе костыль. — Вот обхожу вас обоих… по башкам-то пустопорожним! Угроза была, видать, нешуточная, потому что и Пашка и Лидия невольно отшагнули назад. Они отшагнули, а дед Андрон усмехнулся. — Атаман ты, как Сасоний твой, царство ему… — Вспомнили! — окрысилась Федотья. — А теперя другие времена. Теперь Артемушка, сынок его, жизню на фронте за народ клал. Рану тяжкую принял… Тяготы такие перенес, а тут вонючий собачонок афанасьевский горло ему перекусил! — Баба, баба… —опять проговорил Пашка и неосторожно придвинулся к Федотье. Никто не успел и глазом моргнуть, как старуха, взмахнув костылем, огрела внука по голове. Костыль был тяжелый, из закостенелого березового обрубка пальца в два толщиной, да и сила у старухи, оказывается, еще имелась — Пашка от удара рухнул на дорогу как подкошенный, громко заревел от боли. — Господи, господи! — простонала Лидия, сперва подобрала слетевшую с сына шапку, потом стала поднимать его самого. — Сынок, Пашенька. Пойдем, сынок, айда… Она подняла его и повела прочь. Ни слова больше не говоря, повернулся и зашагал к своему дому дед Андрон. А кузнец Макеев еще потоптался на дороге и произнес: — Бабы вон чего про тебя говорят? Зверицей ты была да ею так и осталась. Помирала бы скорей. А то всю жизнь внучатам своим закроешь. Пашке-то с Сонькой. И только проговорив это, двинулся к кузне. — Да уж выращу! — хрипела ему вслед Федотья. — Чтобы знали они… почем люди. * * * Было начало апреля, солнце пригревало щедро, съедало на крышах последние лохмотья снега, он с утра истекал сильной капелью, единственная улица Романовки почернела, оказалась, как всегда в эту пору, сплошь покрытой навозом. В воскресный полдень по этой-то улице, когда с крыш уже не капало, а лило, и подъехал на плетеной кошевке к колхозной конторе худой, болезненного вида человек лет сорока, в потрепанной офицерской шинели без погон, несмотря на теплынь, в наглухо завязанной под подбородком шапке-ушанке. Это был секретарь райкома партии Дорофеев. Покашливая, он вылез у конторы из своей кошевы, вынул оттуда костыль. Незнакомый ему мальчишка лет тринадцати тащил за веревку мимо конторы довольно большие санки, на которых лежал пустой бочонок для воды, а малолетняя, годов девяти, девчушка с ведром в руке шагала сзади. — Эй! — махнул им Дорофеев костылем, подзывая. — Чего тебе? — спросил мальчишка, останавливаясь, но не подходя. — Вот лошадь на конный двор отвести надо. Сделай, пожалуйста. Мальчишка помедлил, потрогал обернутую мешковиной крышку бочонка. — Нас бабка за водой послала. Не видишь? — Да ведь конюшня-то вот, рядом, — сказала девчушка. — Я отведу, а потом догоню тебя. Говоря это, она поставила ведро в передок санок и шагнула было к конторе, но мальчик властно остановил ее. — Куда? Мы ему не нанимались… И потащил санки дальше. Прищурив черные, с нездоровым блеском глаза, Дорофеев некоторое время глядел на сердитого мальчишку, на виновато шагавшую сзади санок девчонку. Потом, опираясь на костыль, волоча негнущуюся правую ногу, стал подниматься на невысокое крылечко конторы. В конторе, как много дней подряд, сидела одна Мария-счетоводиха и перебирала свои бумажки. Вообще-то она вела всю, не столь уж, правда, и сложную, колхозную бухгалтерию, но по укоренившейся издавна привычке ее называли счетоводихой. — Здравствуй, Мария, — громко сказал Дорофеев. — Здрасьте! — вскочила она, красивое лицо ее пошло от волнения неровными пятнами. — А я сижу тут, как сова оглохшая, и не слышу. Бывшая по совместительству колхозной почтальонкой, она год назад сама и получила на почте похоронную на мужа. Понимая, что содержится в таких казенных конвертах, она, едва увидев на нем свою фамилию, смертельно побледнела, тихо и беспомощно, как ребенок, застонала и без чувств грохнулась на дощатый пол. С тех пор и осел у нее немножко слух, |