
Онлайн книга «Румянцевский сквер»
— Вот и нас так же, — сказал Кузьмин. — И привет от дяди Навоза и тети Глины. — Заткнись, — тоскливо бормотнул Цыпин. Опять вагоны, опять тусклый прочерк дневного света под потолком, и стук, стук, стук колес. Ехали день и ночь. Ранним утром пленных высадили на оцепленный перрон, пересчитали и погнали в предрассветную темень. Черноусый санинструктор разглядел название станции: «Валга». — Это где — в Германии? — спросил Кузьмин. — В Эстонии, кажется. Шли недолго. Ваня Деев, обхватив Цыпина за здоровое плечо и Кузьмина, скакал на одной ноге. Отстать значило помереть тут, на обочине дороги: двоих отставших конвойные прошили автоматными очередями. Колонна молча месила сапогами размокший желтый снег. Угрюмые лица, трудное дыхание, злая судьба… Лагерь, в который их привели — огороженное колючкой поле с серыми бараками — был обжитой, чуть не с начала войны, но пленные тут задерживались ненадолго. Их увозили — кого в батраки на сельхозработы в окрестные хозяйства (и это считалось благом), кого — в Германию, а многие просто помирали от ран и недоедания. Голод мучил постоянно. Утром наливали в миску суп — химический, как говорили в лагере. В обед — тоже суп, но из разваренной брюквы, на ужин — буханку хлеба на четверых и эрзац-кофе. У Вани Деева рана была скверная, с нагноением. Черноусый санинструктор Борис Шехтман делал ему перевязки, но бинты у него скоро кончились. В ход пошли обрывки тельняшек. Шехтман был бакинец, после десятилетки уехал учиться в Ленинград, окончил первый курс мединститута, после которого — по новому закону о всеобщей воинской обязанности — загремел в армию, попал на Ханко. С подорвавшегося на минах транспорта «Иосиф Сталин» Шехтману удалось прыгнуть на тральщик. Потом была в Кронштадте 260-я бригада морской пехоты и, наконец, Мерекюля… — Ребята, — говорил он тем, кто знал его, — запомните, моя фамилия Шайхов, и по национальности я азербайджанец. — Ты ж еврей, — сказал Кузьмин. — Дыши глубже, — сказал Шехтман, внимательно на него посмотрев. У него, Шехтмана, то бишь Шайхова, когда попал в плен, санитарную сумку отобрали, но он успел распихать по карманам пакетики бинтов и кое-какие медикаменты. Нескольким раненым он помогал по мере сил. Ване Дееву давал облатки с белым порошком сульфидином. И даже пузырек с риванолом сохранил маленький санинструктор, этой желтой жидкостью смачивал бинты при перевязках. Сам он был ранен в голову — осколок чиркнул по черепу, оставив кровавую борозду. — А почему немцы евреев убивают? — спросил Цыпин. — Евреи все богатые, — сказал Кузьмин. — И они всегда лезут. — Куда лезут? — В начальство лезут… в эти… лауреаты… — Ну, Шехтман же, само, не лезет. Он — как мы. — Чего привязался? — осерчал вдруг Кузьмин. — Мы это мы, а они — это они. Понял? Ну и все! Кузьмин теперь мало походил на себя прежнего — разбитного красавчика, короля танцплощадки в подмосковной Апрелевке. Зеленые глаза заволоклись мутью, во впадинах запавших шек вилась неряшливая растительность. И походка у Кузьмина изменилась — ходил с наклоном вперед, словно раненая правая рука на грязной перевязи пригибала его книзу. Бывало, он бродил близ вахштубе, крутился возле кухни, заглядывал в баки для отбросов. Немцы гнали его прочь, но он пытался с ними заговаривать, свел знакомство с капо — лагерной обслугой из своих, пленных. Иногда ему перепадала недокуренная сигарета, а то и объедок черной колбасы. — Слышь, Цыпин, — сказал как-то погожим мартовским днем бывший десантник Боровков, моргая белыми ресницами. — Я вцера слыхал, твой дружок шарфуру стуцал на Шехмана. — Чего стучал? — воззрился Цыпин на Боровкова. — Цего, цего. Цто он еврей. Боровков был родом со Псковщины, до армии работал в рыбацкой артели на Псковском озере. Добродушный, он сам посмеивался, когда ребята вышучивали его произношение, поддразнивали: «Англицане те зе псковицане, только нарецие другое». Тучный, вечно насупленный шарфюрер Дитрих с трудной фамилией, немного умевший по-русски, велел Шехтману явиться в ревир — лагерную санчасть. В назначенный час Шехтман предстал перед пожилым врачом в белом халате, накинутом на офицерский мундир. С недовольным выражением на желтоватом отечном лице врач выслушал напористую скороговорку шарфюрера, потом оглядел Шехтмана и велел, показав жестом, расстегнуть брюки. Шехтман повиновался и сказал негромко: — Ich bin kein Jude. Ich bin Aserbaidschaner. Von Baku [4]. — Aserbaidschaner? — Врач, прищурясь, всмотрелся в Шехтмана. Брюнет, нос с горбинкой, полные губы среди черной растительности… Взгляд врача скользнул вниз. — Doch bist du Jude [5], — сказал он неуверенно. Шехтман твердо стоял на своем: он азербайджанец, а азербайджанцев тоже обрезают. Как и всех мусульман. Врач спросил, как его фамилия. «Шайхов», — ответил тот. Откуда он знает немецкий? Учил в школе, брал Privatstunden — частные уроки. Врач собрал на лбу десятка два морщин. Затем бросил Шехтману, кивнув на дверь: — Ab! [6] А шарфюреру сделал короткое, но резкое внушение. Тот щелкнул каблуками и, кривя губы в злой усмешке, вышел вслед за Шехтманом. Погода в марте переменчива. С ночи завыла метель и усердно мела до полудня, словно намереваясь высыпать последние запасы снега. После обеда пленных построили на аппельплаце, раздали деревянные лопаты и развели на работы — чистить от снега территорию лагеря. Шарфюрер Дитрих прохаживался среди своей команды. Вдруг остановился возле Шехтмана, выкрикнул: — Nicht ausweichen, du, judisches Schwein! [7] Шехтман, сбросив снег с лопаты, выпрямился и что-то ответил Дитриху. Тот, с перекошенным от ярости лицом, заорал: — Halt den Mund! [8] И, рванув кобуру, выхватил «вальтер». Шехтман стоял перед ним, смертельно побледнев. Тут с крыльца вахштубе Дитриха окликнул офицер, вышедший покурить: — Hallo, beruhige sich [9]. Дитрих сунул револьвер обратно в кобуру, резко повернулся и зашагал прочь. После ужина Кузьмин поманил Цыпина, завел за угол барака и вытащил из кармана гимнастерки целую сигарету. То была величайшая ценность. Пока Кузьмин курил, Цыпин жадно вдыхал легкий табачный дым, ждал своей очереди. Вдруг ему в голову влетела нехорошая мысль. |