
Онлайн книга «Емельян Пугачев. Книга 2»
— Полковник Лысов, слезь! — озлобленно выкрикнул из хоровода плясунов разгорячившийся атаман Овчинников и резко взмахнул рукой: — Геть! Государю смотреть мешаешь. — Ха! Государь… — истошно, стараясь заглушить шумливый, беснующийся в плясе хоровод, закричал Лысов. — Знаю, знаю я, кто батюшка-то наш… Емелька Пугач он, вот кто! В манифестах государыни все пропечатано… — Он, видимо, потерял всякую волю над собой и безудержно катился в пропасть. — Гей, казаки! Выбирай меня едино… единодержавцем… Завтра же Оренбург возьмем, по колено в золоте ходить станем, в господском вине купаться! Пугачёв впился руками в локотники кресла: — Заткните ему глотку! Горбоносый Овчинников, схватив Лысова за ворот ярко-красного чекменя, уже сдернул буяна со стола, опрокинул его на пол, начал душить. Лысов отчаянно барахтался, хрипел. — Стой, Авдей Афанасьич! Не трог полковника! — кинулся к Овчинникову прибежавший с улицы Максим Горшков, — он в меховом чекмене, в шапке и с плеткой через плечо. Пляска чуть приостановилась, наиболее трезвые казаки уже вытягивали шеи, стараясь всмотреться и понять, что такое среди начальства приключилось. — Митя, друг! — меж тем обратился Горшков к Лысову. — Что ты наделал… Ведь тут тебя… Ах, друг!.. Пойдем, Митя, тихо-смирно на улку. — Макся, ты? — проквакал насмерть испугавшийся Лысов и стал чихать. — Этот сволота Овчинников… за горло… головушка гудит. Охмелел я… Пойдем, пойдем скорей. Была звездная ночь с морозцем. Свежий воздух благотворно вламывался в грудь, охлаждал взбудораженную кровь, прогонял хмельной удар из головы. Во дворе уныло тявкала продрогшая собака, гремела цепью. У высокого столба с сигнальным колоколом маячили черными тенями два неподвижных человека. Вдоль прясла привязаны казацкие лошади, они хрупали овес, отфыркивались, всхрапывали. — Веди меня, домой, Макся, я тебе два золотых перстня подарю, — бубнил Лысов. — Стой! Колодец… Водички бы. Душа горит, объелся. Чхи! Колодец был с высоким журавлем, с железной бадьей. — Кто тебе, Лысов, сказал про батюшку, что он Пугачёв? — сквозь зубы прошипел Максим Горшков. — А сам Чика сказал, что вот кто. — Ой, врешь! А ежели и так, ежели проболтался кто тебе, так по тайности, да и зазря, потому как ты сволочь, — скоргоча зубами, шипел Горшков, — ты всякому болты болтаешь. Мы знаем, как ты третьеводнись в тверезом виде нашим илецким казакам о том же самом брякал, а вчерась — трем пленным гренадерам, их сомущал… — А вот буду брякать, буду! А вы… Он не договорил. Сзади подскочил Идорка, размахнулся, ударил Митьку кирпичом по затылку. Тот враз уткнулся по плечи в колодезный сруб. — Спускай! Татарин схватил Митьку за ноги и с силой сбросил его вниз головой в колодец. Загремела собачья цепь, залаял Шарик. За высоким тыном, вдоль дороги, громко переговариваясь, ехал казачий дозор. Во дворце, сквозь подернутые морозом стекла, тускнели огоньки, просилась наружу заунывная степная песня. — А где Митя? — спросил Андрей Овчинников вошедшего в шумное зальце Горшкова. — Воду пьет, — басом сказал Горшков и задвигал бровями; глаза его хмурые, неспокойные, взбаламученное сердце гулко колотилось. Казаки с Витошновым дружно выводили песню. Затем, усталые, сытые, принеся благодарность государю, начали расходиться по домам. Остались только ближние. Поднялся с полу проспавшийся поп Иван, разыскал митру, истоптанную каблуками плясунов. Качая головой и причмокивая, он выправил ее, пообчистил, водрузил на кудлатую голову, поклонился Пугачёву в пояс и поблагодарил за угощенье. — Не обессудь, — ответил мрачный Пугачёв. — Пошто ты в архиерейском колпаке-то? — А как я могу в другом виде пред очами отца отечества, государя самого, явиться? — Изрядно говоришь. А на ногах лапти… Пошто вы ему, господа атаманы, сапожнишек не добудете? — Ох, царь батюшка, — опустил поп голову, — добывали мне благодетели, добывали… да я… я возьму да и пропью, благословясь. Вот все корят меня — пьяница, пьяница! А чего ради винопивцем-то стал аз, грешный, об этом-то никто не спросит. — Ну, ступай себе, отец Иван, ступай! Да не жри винцо-то зря, а то я выгоню, а нет — так плетьми велю выдрать. Чем свет труп Дмитрия Лысова был извлечен из колодца и повешен. Палач Иван Бурнов вздымал его на виселицу охотно и с легким сердцем. А ближние все еще сидели с государем вмолчанку, грызли поджаренные арбузные семечки или вели разговор о пустяках. О скандальном же поступке Лысова никто не вымолвил слова. Пугачёва стало клонить ко сну. Последним уходил от хозяина Шигаев. — А где же полковник Лысов, запьянцовская голова? — спросил Шигаева Емельян Иванович. — На фатеру, что ли, увели его, али под арестом? — Нет, ваше величество, — ответил Шигаев резко. — Подмок он маненько, ну так и подвесили его… сушиться. Пугачёв не вдруг понял. А поняв, сказал глухо: — Так, так… Что ж, сам в петлю влез… По армии было объявлено: «Постановлением Военной коллегии полковник Дмитрий Лысов, уличенный в государственной измене и беззаконных грабежах середь населения, приговорен к казни смертию, что и совершено». Труп Митьки висел три дня, на четвертый был брошен в овраг, на съедение волкам и хищным птицам. 3 По прибытии в Берду Перфильев сразу направился к своему доброму знакомцу, с которым важивал в Яицком городке хлеб-соль, главному атаману Овчинникову. Атаман с грамотным молодым казаком Ершиком проверял записи по выдаче казакам жалованья: Ершик диктовал цифры, атаман щелкал на счетах. — Ба! Перфиша! Да откудов это ты? — воскликнул Овчинников, пораженный столь нежданной встречей с другом. Обнявши гостя, он отправил Ершика домой, а свою прислугу — форсистую, в скрипучих сапогах и бусах Фросю — послал к Горшкову: — Добудь-ка нам, девонька, веселенький штоф хмельничку! Гость и хозяин остались одни. Перфильеву сорок три года, Овчинников был почти на десять лет моложе его, а уже имел при Пугачёве высокое звание. За короткое время атаманства он привык властвовать, был строг и тверд характером. Серыми умными глазами уставился он на гостя с некоторым подозрением. На него исподлобья смотрел Перфильев; его некрасивое, изрытое оспой лицо было сурово. Так они старались испытать один другого. Да оно и понятно: время стояло необычное, смутное, когда нельзя поручиться не только за приятеля, но и, дико сказать, — за самого себя. Вспомнив, однако, про свою давнишнюю дружбу, они оба, как по уговору, облегченно захохотали. Овчинников потрепал приятеля по плечу, сказал: — Толкуй-ка, брат, толкуй! |