
Онлайн книга «Емельян Пугачев. Книга 1»
И не успел растерявшийся Герасим рта раскрыть, как француз приказал заковать его в ножные кандалы и бросить в каменный подвал под домом. В этой сырой темнице не было печи для сугрева, не было рамы в окне. Герасим попал прямо на мороз. Его здесь встретили воем и стенанием шестеро скованных и избитых ходоков-крестьян из села Хмель. Едва живой старик Данило Чернавин, у которого неделю тому назад отобрали бумагу крестьян к графу Ягужинскому, слабым голосом, чрез вздох и сипоту, советовал: — Намедни здесь писарь наш мучился в оковах, он требовал, чтоб вели его в гражданский суд… Требовай и ты, Герасим Артамоныч, ты шибкий грамотей, тебя послушают. Наутро явился с ключом полубезносый француз Бодеин, отпер подвал. Герасим без всякой учтивости закричал на чахлого французика: — За что вы, беззаконники, морите меня в морозном погребе?! Ежели я бунтовщик, отдайте меня к осуждению в гражданский суд. Тогда по знаку Бодеина четверо с ружьями солдат вновь повели его из подвала в верхний этаж к де Вальсу. — Мать-мать-мать, — сквернословно встретил его француз. — Мушьик! Шволочь! Пусть он, собака, не упорствует! — и, не получив от него учтивого ответа, француз с наскока ударил его по щеке и раз и два, велел связать ему руки назад. И снова сырой холод, мрак. Зима еще не кончилась. Шли дни и ночи, миновала неделя. К заключенным крестьянам никого не допускали, питали весьма скудно, даже для телесной нужды выпуску не было: в углу стоял вонючий, омерзительный ушат, его ни разу не выносили. Заключенные пребывали в злобе и унынии, роптали на бога, на судьбу, кляли начальство, власть. Сивобородый старик с заплывшими от побоев глазами, Прохор Гусаков, вздыхал и охал. — Где это видано, где это слыхано, — с надсадой кряхтел он, — чтобы над русским мужиком всякая заморская гнида измывалась, — и подымал свой голос до негодующего крика: — Баба государством правит! Сладко ест, сладко пьет да гуляет с толстомясой кавалерией, слез наших не видит, воздыханий не слышит, да ей и слышать-то охоты нет. Эх, не правда ты, не правда русская! Небо засияло синью, капель была. Но в сырой подвал солнце не захаживало. В окно, лишенное рамы, виден тесный, скучный мир: деревянный покривившийся забор, серая стена соседнего каменного дома да кусочек неба. У забора обледенелая гора смерзшихся помоев, на ней кошка дохлая с веревкой на шее, опорки, битые горшки, грязь, дрызг. Повадилась к узникам мужицкая птичка — воробей, прикармливали крошками, радовались ему. Прилетал воробей каждое утро — толстенький, нечесаный, хохлатый, прилетал и, подмигивая и чирикая, как бы говорил: «Здорово, мужички, чирк-пере-чирк. Ничего, терпите… С крыш течет! Грачи кричат! Чирк-пере-чирк». На душе мужиков теплело. На шестнадцатый день ввергли в узилище троих избитых крестьян псковской деревни Охабенье. Бородатые лица в синяках, глаза бессмысленно блуждают. — Почитай всю вотчину перепороли через десятого, пятьсот с гаком человек, — отдышавшись, стали жаловаться вновь пригнанные крестьяне. — А вот мы трое поупорствовали, нас по офицерскому приказу изувечили, ни сесть, ни лечь. Ох, разбойники, ох, ироды… А за хвабричку ихнюю, кою мы миром поломали, на всю вотчину превеликую наложили дань. Вот что хранчюз наделал, черная душа. Теперича последнюю корову со двора сводят, сундуки перетряхивают, с плеч шубы рвут… Ой, ты… — Ну, а какова семья моя? — робко, срывающимся голосом спросил мужиков Герасим, и сердце его вперебой пошло. — В бега ударилась, дружочек, твоя семья, вот что… В бега, в бега, в бега. Всю живность, все иждивение побросали, невесть куда скрылись, — и матерь твоя, и жена, и дочерь малая. Слых прошел, их тоже станут пытать да бить. Вот они и утекли подобру-поздорову… Утекли, кормилец, утекли. Мотри, не в Польшу ли. Удрученный Герасим принял удар молча, только все в нем задрожало. Испитой, постаревший от голода и печали, гремя железищами на ногах, он сел в углу на опрокинутый ящик и предался злобным размышлениям… «Вот я, безвинный, лишился свободы, лишился семьи и здравия, — думал он, — дважды заушен был злодеем французом, аки прощелыжник, и заключен невесть за что жесточае сущего разбойника… Теперь уж никто не поможет мне. Погиб я…» 3 Наступила долгожданная святая ночь. Сотрясая тишину и стены древнего детинца, раскатисто ударил тысячепудовый колокол Троицкого собора. Узники сразу оживились. Суетливо засветили фонарь и, взволнованные, глянули в темень весенней ночи. Превеликим гулом гудели многочисленные, с серебром, колокола. Звучные волны благовеста на фоне тысячепудовых, в октаву, переливов толкались в стены узилища, как бы подстрекая пленников к побегу, и, затопляя собою все пространство, уносились ввысь. И какая-то радость подхватила узников на крылья. Тяжелым вздохом выдохнув всю скорбь с души, узники, под лязг цепей, бросились обнимать друг друга. — Христос воскрес, братцы! Христос воскрес! — Бороды их тряслись, по втянутым щекам — ручьями слезы. Но порыв ликования быстро схлынул, на душе вновь горько и черно, пожалуй, тяжелей, чем прежде. Два седобородых деда, Данило Чернавин да Прохор Гусаков, бессильно упав на землю, бились головами в стены, в отчаянии рвали на себе волосы и, мешая рыдания с хриплым кашлем, жутко вопили: — Христос воскрес, это верно. А мы?.. Мы-то когда же воскреснем? Братцы, родненькие наши, все мы сгнием здесь… Бросились утешать их, но и сами утешающие плакали навзрыд, и не было слов, и нечего было сказать, нечем помочь беде. Подступил к окну часовой с ружьем, глянул в погреб: — Эй вы! Дураки такие. Ну, чего воете-то? Мужичье карактерное. Тьфу! Он отошел, пофыркал носом, морщинистое простодушное лицо вскоробилось жалостью, опять приступил к окну: — Эй, Степанов, Вавилов, Злобин, хотите покурить? Нате вам, Христос воскрес… Эх, вы-ы-ы, сиволапые… Нате по яичку, разговейтесь. Фонарь скудно мерцал. Благовест кончился. Перелаивались по городу псы. Где-то пропел петух-полунощник. Караульный на улице с ожесточением бил в трещотку. Тяжело прогремел железом по камню тарантас купца. Проходил первый день пасхи. Старик Данило Чернавин занедужился вконец. У него все ныло и ломило: отбитые внутренности, исхлестанная плетками спина… Он кряхтел и охал, жаловался, что «внутрях палит», пил ледяную воду. Его положили на солому в уголок, тепло укутали. А как ударили по городу к торжественной вечерне, стал он удушливо хрипеть. Закованные в цепи крестьяне и приказчик Герасим Степанов окружили его, не ведали, чем умирающему пособить. В это время жирный француз де Вальс и полубезносый французишка Бодеин были приглашены воеводой, генерал-майором Поздняковым, к пасхальному столу, вместе с многими почетными гостями до тошноты обжирались вкусными яствами, запивали французской водкой, бургундским, английским портером, бишофом, вели веселые разговоры, хохотали во все горло, пускали из трубок ароматный дым: «ха-ха, хи-хи», — им море по колено… |