
Онлайн книга «Всего один день. Лишь одна ночь (сборник)»
– Ребенок? – восклицаю я по-английски. Мужчина с усами протягивает мне свой телефон. На экране фотка сморщенного красного создания в голубом чепчике. – Реми! – объявляет он. – Ваш сын? – спрашиваю я. – Votre fils? [76] Усач кивает, и его глаза снова наполняются слезами. – Félicitations! [77] – говорю я. Усач вдруг крепко меня стискивает, а остальные хлопают и восторженно кричат. По кругу передают бутылку с каким-то алкоголем янтарного цвета. Когда бумажные стаканчики наполнены, все по кругу говорят различные тосты или просто добрые пожелания. Когда очередь доходит до меня, я выкрикиваю стандартное еврейское: «Лехаим!» И объясняю, что это означает «за жизнь». И сказав это, понимаю, что, может, именно за нее и молилась в той церкви. За жизнь. – Лехаим, – вторят мне тучные пекари. И все пьют. Тридцать три
На следующий день я принимаю приглашение Келли присоединиться к тусовке из Оз. Сегодня они отважились на поход в Лувр. А завтра – в Версаль. А послезавтра на поезде уезжают в Ниццу. Они зовут меня с собой и туда, и туда. У меня осталось десять дней, и, кажется, я уже нашла все, что могла найти. Узнала, что он оставил мне записку. Это, можно сказать, больше, чем я могла надеяться. Так что я обдумываю вариант поехать с ребятами в Ниццу. А после прекрасно сложившегося вчерашнего дня я могла бы поехать куда-нибудь и одна. После завтрака мы садимся в метро и направляемся в Лувр. Нико и Шезза показывают наряды, купленные на уличном рынке, а Келли прикалывается над ними – покупать в Париже китайскую одежду? – Я-то хоть что-то местное приобрела, – она резко протягивает руку, хвастаясь новыми электронными часами в стиле хай-тек, сделанными во Франции. – У Вандомской площади огромный магазин, в котором ничего, кроме часов, нет. – Зачем тебе часы в поездке? – спрашивает Ник. – Блин, сколько раз мы опаздывали на поезд, потому что будильник в телефоне не срабатывал? С этим Ник не спорит. – Тебе стоит туда сходить. Магазин просто офигенно громадный. Там собраны часы отовсюду; некоторые стоят сотни тысяч евро. Представь себе, столько за часы отдать. – Келли все не унимается, но я уже не слушаю, потому что мне внезапно вспомнилась Селин. Ее слова. Что я могу купить новые часы. Новые. Как будто она знала, что я те потеряла. Поезд подъезжает к станции. – Простите, – говорю я Келли и ее друзьям, – мне надо по делам. – Где мои часы? И где Уиллем? Я застаю Селин в ее кабинете в клубе, среди груды бумаг, на ней очки с толстыми стеклами, из-за которых она как-то становится одновременно и более и менее страшной. Она поднимает на меня глаза, взгляд у нее заспанный и, что меня просто бесит, совершенно не удивленный. – Ты посоветовала мне купить новые часы, значит, ты знала, что те у Уиллема, – продолжаю я. Я жду, что она будет все отрицать, обломает меня. Но Селин просто пожимает плечом, как будто это пустяк. – Зачем ты это сделала? Отдала ему такие дорогие часы, вы же знакомы были всего один день? Не слишком ли отчаянный шаг? – Такой же отчаянный, как врать мне? Она снова пожимает плечами и принимается лениво стучать по клавиатуре. – Я не врала. Ты спросила, знаю ли я, где его найти. Я не знаю. – Но ты ведь не все рассказала. Ты его видела после… после того, как он ушел от меня. Она делает такой жест – не кивает, не качает головой, а нечто промежуточное. Идеальное выражение двусмысленности. Инкрустированная бриллиантами каменная стена. И именно в этот момент мне вспоминается один из уроков Натаниэля. – T’es toujours aussi salope? – спрашиваю я. Селин поднимает одну бровь, но сигарету откладывает в пепельницу. – Ты теперь говоришь по-французски? – Un petit peu [78]. Она роется в бумагах, тушит дымящую сигарету. – Il faut mieux d’être salope que lâche [79], – отвечает она. А я понятия не имею, что это значит. Я изо всех сил стараюсь сохранить невозмутимое выражение лица, разбирая ее фразу по ключевым словам, которые помогут разгадать ее смысл, как учила нас мадам. Salope, стерва; mieux, лучше. Lâche. Молоко? Нет, это lait. И тут я вспоминаю любимую поговорку учительницы про то, что заходить на неизвестную территорию – смело, и она, как всегда, написала нам и антонтим слова courageux: lâche. Селин что, трусихой меня назвала? Возмущение поднимается по шее, до ушей, потом до самой макушки. – Ты не смеешь меня так называть, – шиплю я на английском. – Не имеешь права. Ты меня даже не знаешь! – Я знаю достаточно, – отвечает Селин тоже по-английски. – Знаю, что ты спасовала. – Спасовала. Я уже буквально размахиваю белым флагом. – Спасовала? Как это я спасовала? – Убежала. – Что еще было в записке? – Я уже буквально кричу. Но чем больше расхожусь я, тем более холодной становится Селин. – Мне об этом ничего не известно. – Но что-то же тебе известно. Она снова закуривает и обдувает меня дымом. Я отмахиваюсь. – Селин, прошу тебя, я целый год предполагала самое худшее, а теперь думаю, что это было неправильное худшее. Снова молчание. – Ему, как это сказать, надо-жили… – Надо-жили? – Когда кожу зашивают, – она показывает на щеку. – Наложили? Ему швы наложили? – И лицо распухло, был синяк. – Что произошло? – Он отказался объяснить. – Но почему ты вчера мне этого не сказала? – Вчера ты не спрашивала. Я хочу на нее разозлиться. И не только за это, но и за то, что она так стервозно себя повела в мой первый день в Париже, за то, что обвинила в трусости. Но я наконец понимаю, что дело не в Селин; дело никогда не было в ней. Это я сказала Уиллему, что влюбилась в него. Я обещала, что буду о нем заботиться. И я ушла. Я смотрю на Селин, она со мной осторожна, как кошка со спящей собакой. – Je suis désolé [80], – я прошу прощения. А потом достаю из сумки макарон и отдаю Селин. Малиновый, я собиралась вознаградить себя им за встречу с ней. Получается, что я нарушаю правило Бэбс, но мне почему-то кажется, что она одобрила бы. |