
Онлайн книга «Маятник жизни моей... 1930–1954»
У нее опять стал отроческий вид первой ученицы, наивно-серьезной и внимательной. – Я искала. Как и вы. Как все мы в ту эпоху. И подобно Ставрогину у Достоевского, когда мы говорили, что верим, мы не верили, что мы верим, а продолжали искать. Мы были слишком динамичны. – И может быть, недостаточно глубоки? – Куда углубляться без корней? – А там, где вы теперь, есть куда пустить корни? Или надо вернуться в прошлое, пережить его по-новому, сделать его настоящим. – Довольно, – сказала она. – Вы забираетесь в посмертную область, где вы ничего не поймете, пока не попадете туда, и о которой у нас с вами нет общего языка. Вот вы спросили про андрогины: где они? Точно есть что-нибудь значительное в том, что я целовала Аньес и мучила Аньес в то время, как вы целовали своего Ивана или Петра. Важно – как это было и к чему привело. Но об этом я ничего не скажу, – прибавила она высокомерно. – Мы с вами не друзья. Вы меня никогда не любили. А я вас просто не замечала, хоть припоминаю ваше лицо как чем-то знакомое. Встречались два-три раза на каких-то раутах в Питере, не правда ли? – Да, если можно назвать это встречами. Ни вы моего, ни я вашего лица не увидали, и не родилось у нас желания разглядеть друг друга по-настоящему. И признаться, мне странно, что вы сейчас появились в моей орбите. Она улыбнулась насмешливо. – Вот как! Я – в вашей орбите? Не лучше ли было бы сказать, что вы вошли в мою орбиту, предъявив четыре строчки вашего стихотворения: Язвит меня печать познанья, Твоя мятежная звезда. Как ты в ущербном мирозданье, Не утолюсь я никогда. (С чем обращались вы к Светоносной Деннице, то есть к Люциферу.) – Разве достаточно общности одной какой-нибудь темы, чтобы упокоенный поэт покинул загробную обитель свою и явился к другому, которого он совсем не знает? Она поглядела на кончик своей длинной узенькой ноги в пажеском башмаке с пряжкой. И покачала им, любуясь его изяществом. Она продолжала и здесь гордиться “мучительным следком” своим (слова Достоевского о Полине из “Игрока”). – У нас с вами контакт, которого раньше мы обе не знали, – нехотя заговорила она. – И он в гораздо более широкой области, чем стихотворные наши темы. Это – смерть. Мое и ваше к ней отношение. То, как вы некогда читали мои строчки про снег – “…И падают, и падают… К земле все ближе твердь. Но странно сердце радуют безмолвие и смерть” [536]. И когда вы услыхали о том, что я перешла через этот порог – все, что вы слышали через мои стихи о ней, прозвучало в вас и вызвало ответную музыку. Она действует как заклинание. И вот я пришла. Но у нас мало общих струн. И говорить нам больше не о чем, и я ухожу. – Куда? – спросила я тихо. – Куда скоро придете и вы. И, быть может, мы там встретимся, чего я при всем моем к вам равнодушии не желала бы для вас. Ибо это область, где происходит движение по утомительно широким кругам спирали при очень малом ее развороте кверху. – Разве движение там зависит не от нас? Она усмехнулась и покачала головой. – Там все совершается, начиная с того размаха, темпа и ритма и в том направлении, в каком дано здесь. Линия движения, которая создается скепсисом и духовной ленью, не скоро может настолько сжаться, чтобы, приблизившись к своей вертикали, вознестись кверху, как исповедание мучеников. – Что значит “не скоро”, если там времени нет? – Это вы из Апокалипсиса почерпнули? Это там сказано об эпилоге. А нам с вами еще много предстоит действий и картин и много сроков – в почтенных цифрах триллионов и квадриллионов. Молнией промелькнула ее андрогинная улыбка, бледно-бездонно проголубели, рассеиваясь в воздухе, глаза, и пугающее душу пространство задрожало между нами мириадами созвездий. 5 декабря Говорили у Даниила о том, что бывает смерть как художественно построенный эпилог к пьесе “Жизнь человека”. И это такая смерть будит в нас чувства высокой удовлетворенности. …Говорили это по поводу слуха, что Вячеслав Иванов (“Вячеслав Великолепный”, как прозвал его Л. Шестов) окончил свои дни кардиналом в Риме и хранителем ватиканской библиотеки [537]. Известие о Л. Шестове – если оно верно – что автор “Апофеоза беспочвенности” умер в католическом монастыре [538], поражает странностью, почти сказочностью. Но за него отрадно. Конечно, легче умирать под звуки органа в каком-нибудь величавом аббатстве, чем среди телефонов, газет, бульваров и всего вавилонского столпотворения в Париже. И как некоторым людям не идет умирать! Никакого конца не придумаешь, чтобы вышел он художественным. Романтически – и сценически – подходящие концы: 1) у Аллиного отца (мужественное спокойствие, “сон” о развоплощенном своем состоянии, первомайское торжество, которое он чтил, – хоронили 1 мая, музыка, которая неожиданно повстречала похоронную процессию – музыки хотел на своих похоронах; 2) у моего отца – тихое сгорание от тропической лихорадки, видение крестного хода, счастливая улыбка в бреду – и необычайно просветленное лицо после смерти (незадолго до этого писал матери: “Видел, но не во сне, новое небо и новую землю”). Для Пушкина, для Лермонтова – смерть на дуэли. Но все это – не более чем романически-романтическое оформление сокровенного таинства, называемого смертью. Когда я рассказала Алле и Леонилле о смерти В. Иванова и некогда близко знакомого им Л. Шестова (о том, что закончили жизнь в монастыре), Алла воскликнула: “Сбесились!” А мать ее раскатисто захохотала. 16 декабря. Остоженка Позднее утро. Мороз. Солнце. На балконе, запушенном снегом, 21 воробей – все круглые от взъерошенных перышек. Когда кормила их, каждый выбирал кусок побольше и взлетал с ним на балюстраду балкона. Один воробей был трус: порывался слететь за кормом и в то же мгновение возвращался на перекладину. Ненужная встреча. В снежный, розовый от вечереющего солнца день, с белого, чуть голубоватого неба, сквозь воздух, пронизанный мириадами иголок инея, принесся он, рыцарь в серебряных латах, с глазами чуть голубыми и холодными, как зимнее небо, с которого он прилетел. |