
Онлайн книга «Безумие»
![]() Это бессмысленность смысла. Это ум. Это безумие. Это – мы. А муравейник внезапно стал уменьшаться, это мы поднимались над ним, улетали, забирали все выше и выше, и видно было сверху, из черных шерстяных туч, что муравейник стоит на палубе гигантского Корабля, а Корабль проламывает железной грудью льды, он идет во льдах, и за ним, за кормой, остается черная дорога свежей холодной посмертной воды. Льдины крошатся и валятся в водяную черноту. Глубина большая. В глубине ходят рыбы. Летим все выше. Муравейник уже такой маленький, что не рассмотреть не только копошащихся в нем муравьев, но и его самого; он уже – просто пятно на чисто вымытой бессмертной шваброй палубе, и вразвалку идет по палубе моряк, величиною с муравья. И тучи мчатся над мачтой в сером тяжелом небе. Оно чугунное. Оно сейчас упадет и раздавит нас всех. Но мы теперь свободны. Мы же летим. Мы улетим выше неба. Улетим отсюда навеки, скорей. А с другой стороны больничного коридора, там, где в окно за решеткой ярко, разрезанным лимоном светила Луна, с неба шла, надвигалась, над крышами собиралась, клубилась ночная, снегом набухшая, безумная зимняя гроза. * * * Почему люди так неласковы друг к другу? Рубят друг друга, бьют, убивают? Почему у них в глухих ушах вата и пластилин, плотные марлевые турунды, и не слышат они глас Того, Кто родил их? Родитель наш! Светлый! Звездами украшенный! Добрейший добрых! Нежный! Ко всякому в его грязную нору, в кровавое логово приходящий! Боже Ты наш! Ты же помнишь, как я сюда попал! А кому ж и помнить, как не Тебе! Бенька не помнит. У Беньки память отшибло. Током – выжгли. Помнит Бенька только одно: как воздевал к небу руки, как стоял на вольном воздухе и служил службу, совершал требу Отцу, и синь билась о живые его ноги, о нетвердо стоящие на соленой земле ступни; камни, разломанные доски, холодные волны, ветер, и люди вокруг. Люди кричат, поют вместе с ним. Люди молятся. Плачут. Что, это карается законом – молиться и плакать?! За это надо карать? Наказывать, бить? За любовь-то? Бенька пел или кричал, он не знал. Изо рта его вырывалась одна любовь, ничего больше. Вылетала и высоко летела белой голубкой. И он, улыбаясь, следил, как тает в прозрачной холодной вышине, тишине его живой голос. А тут эти подбежали. Гомонят: нельзя! В парке города Горького! У самой Волги! На виду у всех пристаней! Да у вас паства! Да вокруг вас – ваши безумные сектанты! Да вы всех скоро под себя подомнете! Вы преступник! Подрываете основы нашего социалистического государства! Вы людей – растленным обманом заражаете, вы их делаете больными! Бенька, твои губы пели и кричали. Они кричали так: вы сами больные! Вы! Неразумные! Вы… жестокие… вы… А они, жестокие, уже брали крепко его под локотки; и, кажется, даже наручники на запястьях застегнули. Будто бы правда он бандит был какой. И вели. И глумились. И видел он впереди себя квадратную машину; из машины выскакивали еще люди, без лиц и без глаз, бежали прямо к нему, скорпионами цеплялись за его руки, плечи. Ишь ты, и балахон себе специально – синий пошил! Небесный! Товарищи, глядите, и расшил золотыми галунами! Во цирк! Во театр! Во с умища люди сходят! Тащи его, волоки… Ты, заткнись, все, спета поднебесная песенка твоя! И – кулак под ребро. Бенька, пока его вели к похожей на русскую печь, сумасшедшей машине, задирал седую голову и внимательно смотрел в небо. Он заглядывал небу в глаза, хотел понять, видит ли небо его и его страдание. А кто сказал, что страдание – это страдание? Страдание – радость, и больше ничего! Боже мой, Светлый, любящий, о… Выше Твоей смерти – нет ничего! Выше твоего неба ничего нет. Вот и свобода. Вот и ответ. Он еще бормотал: вот и ответ, я нашел ответ, – а его, на глазах зевак, на глазах дураков-людей, наивно пришедших на берег Волги помолиться вместе с ним, уже заталкивали в санитарную, похожую на серый силикатный кирпич машину, а может, и не в машину, а в газовую камеру, а может, в гроб, а может, в бессмертную золотую раку. Ему вопили в уши: все, подлый сектант, изловили мы тебя, кончились твои гребаные проповеди! – а губы, сами, уже без него, все пели, нежно и беззвучно: Боже, прости им, ибо не ведают, что творят. Прости, Боженька милый, Твоих пионеров, Твоих октябрят. * * * Беньямин захотел именно сегодня отслужить эту литургию. После завтрака он припрятал кусок ржаного. Ливнул не сладкого – чуть подслащенного бледного чаю в крышку от мыльницы. Обмотал вокруг себя простыню. Взял в правую руку мыльницу, в левую – хлеб. И встал к окну. В окне расходился туман, нежно сиял зимний рассвет. Вставало солнце. – Эй, мужики, – сказал Мелкашка, вычищая расческой грязь из-под ногтей, – а знаете, ночью-то была гроза! Никто не заворчал в ответ. Никто не закивал. Не оспорил. Не возмутился. Не крякнул, не засмеялся. Будто никого и не было в десятой палате. Будто бы палата была пуста. Нет, все на местах. Молчат. А этот, этот-то что опять делает? Вечно он что-то делает. Такое… всякое. Неймется ему. Все сумасшедшие, а он Блаженный. Беньямин стоял у окна, и рассвет обливал его золотым молоком. Святые Дары смиренно лежали на заляпанном подливкой подоконнике. Окно светлое, а фигура темная. Так всегда, когда встанешь против света. – Эй! Что солнце заслонил! Отойди! Его и так зимой-то мало! Все стоял. Мелкашка вскочил с койки. Пятки глухо стукнули об пол. – Эй! Кому говорят! Оглох! Беньямин вскинул руку, простыня сползла у него с плеча, и обнажилась поросшая седыми курчавыми волосами грудь. Ему было все равно. Он поднятой рукою будто ловил свет. Золотые невесомые плашки света. И у него из ладони вроде бы стали бить пучки света; больные поднимали головы, изумленно глядели на светящуюся руку Беньямина, на снопы света, на золотые пятна на обшарпанных стенах, на полу, на потолке. – Господи сил! Великий Боже! Славу Тебе пою! К тебе сегодня улетели два ангела! Мелкашка шумно втянул носом воздух. – Черт ты ж побери! Вот чертовнюга! Опять ты за свое! Ах же ты ж в бога-душу-матушку! Беньямин повернулся лицом к свету. Ловил его в ладони. Поднимал ладони к потолку. Выпускал свет. Бросал его из рук. Свет летел и падал на кровати, на матрацы, на стащенные на пол грязные дырявые простыни, на перекошенные беззубые лица, на шеи в синяках, на лохмотья полосатых пижам, на лохмы седых волос, на брови и улыбки, на скулы и кулаки. |