
Онлайн книга «Безумие»
![]() Шелк и бархат. Атлас и шифон. На сцене толстый дядька пополз на коленях к тетке в кресле, царапая, рвя снеговые лосины о занозы и шероховатости плохо покрашенных досок. Выпуклые ягодицы под черными полами фрака, похожими на надкрылья жука-плавунца, смешно и позорно шевелились. Оба, тетка и дядька, раскрыли рты и заорали разом, но разные слова, и поэтому нельзя было разобрать, о чем они поют. – Колька… Веди себя прилично… Крюков нашарил Нинину руку у нее на колене, крепко сжал. – Я устал вести себя прилично. Я устал вести себя. Я не хочу себя вести. Он видел: ей лестно. Ей лестна его любовь. Преданность его. Он не святой. У него были женщины. И, может, еще будут: он не старик. Но эта женщина, с черным пушком цыганских усиков над губой, с перламутровыми мочками, с винным ртом, с животом, похожим на мерцающую во тьме скрипку, – она одна такая. И у него от нее дочь. И он знает, что никогда… Толстая тетка рассыпала из горла множество белых сверкающих хрустальных шариков, они раскатились по сцене, закатились в щели, засияли каплями крови в красных, сонно ползающих по сцене красных кругах. Красные озера. Красные пруды. Красные ручьи. Красная вода хлынула со сцены, катится к ним, к их ногам, сейчас она их затопит. И больше никогда… – И больше никогда… – Колька, что ты бормочешь? – Эй! Товарищи! Имейте совесть! Крюкова хлопнули с заднего ряда сложенным китайским веером по плечу. Он слегка, вальяжно и чуть надменно, обернулся. Краем глаза схватил натуру: дама декольте, на шее крупные, как зеленый горошек, жемчуга, пышно взбитые реденькие седые кудри. Смахивает на Баха в парике, каким его на нотах рисуют. Крючконосая. Лицо в гармошке морщин. Когда-то была роковая женщина. А нынче – роковая старушка. И живет в коммуналке; и в оперу ходит раз в два года, когда из пенсии в двадцать восемь рублей на билет накопит. А комнату студенткам не сдает – жалко. Свободы своей жалко. Свободы ночью встать и из холодильника поесть. Ах, он бы написал ее портрет! – Извините, мадам. – Я не мадам! Я товарищ! – Извините, товарищ. Оркестр грянул музыку неистовую, беспощадную. Все люди на сцене – и молодчики с белыми гладкими ногами, и крестьянские бабы, и солдаты, и дамы в кринолинах, и толстый дядька в лосинах, и сдобная тетка в ночной рубахе – все хором возопили, подняв высоко руки, и люстра в ответ на этот дружный вопль зазвенела, задрожала всеми хрустальными листьями и ягодами. Хрустальная чешуя посыпалась вниз, на лысины и локоны, с хрустальных рыбок. Занавес колыхнулся. Будто думал, двигаться или не двигаться. Люди опустили руки и замолчали, и в молчании надо всеми взмыл одинокий вопль толстого дядьки; он разинул рот так широко, что его верхняя губа коснулась кончика носа, а нижняя упала до ключицы; он сначала тянул длинно «е-э-э-э-э», а потом «о-о-о-о-о», и наконец его дыхание оборвалось, и он, обессилев, подогнул колени и грузно, мешком, упал на доски, вытягивая вперед короткопалые руки, под струи струнных, гром барабанов и визги медных духовых. Дирижер в оркестровой яме жестоко, будто голову кому-то рубил, разрезал воздух рукой. Все замолкли: и люди, и инструменты. И публика в зале напряженно думала: молчать дальше или уже можно хлопать в ладоши. Занавес пополз, скрывая от зрителей сцену и все скопление народа на ней. Публика хлопала все сильнее, все освобожденней, все радостнее, все неистовее, все жарче. Люди переглядывались: эх, как хорошо спели-то! Какие у нас превосходные голоса! У нас – не хуже Большого театра! Даром что провинция! У нас – вон какие силы! Ла Скала бледнеет! Вот так тенор, ну и тенор! Цветы ему! Бросьте, бросьте букет на сцену, товарищ! Да ничего, добросите! Отсюда – долетит! Ведь третий ряд партера всего! Сидящий перед Крюковым широкий, как шкаф, генерал, при всех регалиях, вскочил, как мальчик, размахнулся и швырнул на сцену громадный букет белых роз, мещански перехваченный розовой ленточкой с бантиками. Толстый тенор в лосинах видел, как летит букет, и уже протянул короткие ручонки. Букет не долетел до сцены. Свалился в оркестровую яму. Дирижер изловчился и поймал его на лету. Прижал к груди и сделал вид, что букет бросили ему. Поднял высоко. Махал розами. Зал взвывал, накатывал аплодисментами. Крюков сильнее сжал руку жены. Она ойкнула. – Медведь! Пусти! Руку выдернула. Но он видел: ей приятно. Что у нее такой муж. Художник. Известный в Горьком. Ах, только грех один за ним. Тяжкий грех. Не раз предупреждала: Колька, пить будешь горькую – удеру! Убегу! С одним чемоданчиком! Он усмехался в русые ласковые усы: попробуй только. Она подбоченивалась: подумаешь, гражданский муж! Это по-русски – любовник! Он хохотал: это по-французски, а по-русски – ебарь! Она набрасывалась с кулаками. Он ловил ее маленькие смуглые кулачки в свои красивые большие, мягкой лепки руки, покрывал поцелуями ее запястья и локотки, щекоча усами, и шептал: подерись, подерись, я люблю, когда ты дерешься. Зал встал. Хлопали долго. Нина подула на ладоши. – Я себе все ладоши отхлопала! – Ну вот, а говорила, фальшивят. – Все хлопают, и я туда же! – А я что делал? Изумленно уставилась на Крюкова. – А разве ты что-то делал? Он обхватил теплой рукой ее руку чуть повыше нагого локтя. – А я не хлопал. А ты не заметила, что я делал. – Ну, что? Черные глаза Нины отвердели, покатились вбок черными камешками. – Я набросок тенора сделал. Вытащил из кармана пиджака пачку «Беломора». Прямо поверх карты русского Севера, поверх тонких синих нитей каналов, вырытых несчастными рабами, толстым плотницким карандашом накиданы штрихи, пятна и линии. Лицо оживало на озорно шевелящейся пачке: раскрытый на высокой ноте рот, страдальчески вскинутые брови. Нина пожала плечами. Всмотрелась. Улыбнулась. – Похож. – Пошли скорей на воздух. Курить хочу. – Наркоман! Повиснув у него на локте, прижалась крепко, властно. Так, в полуобнимку, сквозь веселый душистый цветочный народ протолкались к выходу. Партер гомонил. Народ клубился у сцены, в руках букеты. Нина любопытствующе поднялась на цыпочки, изогнула талию, подняла плечи, пытаясь заглянуть в оркестровую яму. – Бедные. В яме сидят. И пиликают. И платят мало! Сожалеюще погладила красный бархат загородки. Гасли цветные прожектора рампы. Они вышли из зала. Люди бежали с букетами в артистическую. Крюков, длинный, вытянув шею, тоскливо оборачивался. – Эх… А мы без цветов… А то бы я пошел… поздравил… |