
Онлайн книга «Безумие»
![]() Больной протянул руку, тоскливо улыбнулся и сделал жест, будто стряхивает с халата Сура мусор, опилки. «По вас, доктор, чертенята бегают, ой нет, жуки, ой нет, мышки», – беззвучно вылепили смеющиеся, пахнущие водкой губы. Доктор Сур жестом заставил толстуху встать. Сел за стол на ее место. Опустил подбородок на сдвинутые кулаки. Придвинул к себе бумаги. Долго изучал. Больной прерывисто вздохнул. Сур бросил шуршать бумагами и устало, нежно поглядел на старого рыжего колобка. – Я представил всю картину. Вы больны. Вы очень больны. И опасно. Шизофрения с полосами тяжелого асоциального бреда – это серьезно. Это надо лечить. Лечить долго и тщательно. И не всегда этот процесс поддается лечению. На борьбу с вашим недугом могут уйти годы и годы. Вы меня поняли? Отмечено, что у вас усиливаются депрессии с мотивами самоубийства. Вы понимаете, что суицид граничит с убийством? Кто поручится, что вы захотите убить не себя, а ближнего своего? Я разговариваю, как в запрещенном лживом Евангелии. Но Евангелия же нет. Кто тебе сказал, что его нет? Оно везде. Только оно запрятано слишком глубоко. Не отрыть. Оно запрятано прежде всего в мозги твоих больных, доктор Сур. А в мои? А у тебя мозгов нет. У тебя под черепом опилки, да-да-да. Больной раздул ноздри и стал вдыхать. Он вдыхал воздух сначала плавно. Потом прерывисто. Порциями. Уф-уф, ах-ах. Потом шумно. Потом неслышно. Он так долго вдыхал, что Сур испугался: ему показалось, время остановилось. Насос остановился. Грудь и живот раздулись шаром. Поршень пошел назад. Выдох гудел, как баянные меха. А потом наступила прозрачная, снежная тишина. И в тишине больной разлепил запекшиеся губы и сказал нежданно резким, острым, режущим голосом: – Вы все врете. Меня сюда упекли ни за что. Я знаю, кто. Просто я рисую не те картинки. И на ихних лживых праздниках ору не то, что надо. Что они все орут! Они грозились сжечь картинки. Приехал грузовик. Увезли. Картинки – туда, меня – сюда. Все? Вопросов больше нет? Доктор Сур глядел в голубые елочные праздничные шары под рыжей слипшейся осенней паклей. – Вопросы есть. Один живете? Или жена есть? Дети? Родня? Плотно сжатые губы больного расслабились, разъехались в стороны, он пытался тепло и светло улыбнуться, а у него не получалось. – Есть. – Кто? Сур приготовился записывать. Ручку взял. Держал наизготове над чернильницей. – Манита. – Манита? Дочка? Девочка? Больной вдруг мелко затрясся, обхватил себя руками за плечи, клацал зубами, будто стоял под секущим снегом, под проливным холодным дождем. – Она мне дочка. И мать. И сестра. И жена. И любимая. Она моя любимая. Она мне – все-все. Все! Все! Все! Вы поняли! Все! – Я понял. Понял. Успокойся. Не шуми. Назвал его на «ты». Подошел и обнял за плечо. – Телефон скажи своей подруги. Или адрес. Как найти? Где она? И тогда больной медленно, медленно и скорбно поднял к доктору Суру румяное, небритое, мохнатое, скуластое, бандитское лицо, морковные губы дрожали и пьяно кривились, подбородок-помидор катился на впалую грудь, на плечи под старым, измазанным масляной краской пиджаком, и из губ, из пьяных небесных глаз донеслось дальним эхом, безумным кличем: – Здесь она! Здесь! * * * Власы мои посыпаны жесткой крупной солью. Лицо мое изрезано ножами времени. Я такой старый, что я уже никогда не сочту своих лет. А какое время на дворе? А мне все равно. Сил нет считать года, века. Пусть их уходят. Без возврата. Мне они не нужны. Я – сам по себе. Крюков открыл глаза. Всюду белое, белесое, снеговое; святая, тоскливая белизна. Тоска. Белый вой. Кто воет? Далеко, за полем, за межой, за перекрестьями черных коридоров кто-то слабенький, тонкий поет. Женщина. Девушка. Кто она? Кто я? Где я? Койки. Койки. На них – люди. Люди. Кто лежит. Кто сидит. Кто согнулся и плачет. Кто ест из собачьей миски руками. Кто ползает по полу на четвереньках, а потом опять взбирается к себе на койку: койка – одно, что у него в жизни осталось. – Где я, ребята? Молчание было ответом ему. Может, это я сплю и вижу свою новую картину. Многофигурную композицию. Называется «Больничная палата». Гимн сну и спокойствию. Больные спят на кроватях, спят на полу, спят вповалку, спят на подоконниках, на составленных вместе стульях. Мест нет. Все больные. Вся страна больная. А в какой мы стране живем? В той ли, что войну пережила, перемолола? Нас же сожрала железная машина. Взрывы разметали. Нас же – во снежных полях – зенитками – дальнобойными – бомбами с наглых самолетов – убивали! Убивали! И не убили. И здесь – добить хотят. А они говорят: лечить будем. От чего – лечить? От жизни? От той жизни, которой мы живем? А какой мы жизнью живем? Хорошей или плохой? Ох, очень, очень хорошей. Не жалуемся. Из сметаны масло сбиваем. С красными флажками на демонстрации ходим. За колбасой в очередях по два часа стоим, за колбаской из лап, ушей и хвостов. А еще говорят, туда промокашку суют и кости перемолотые. А смерть нельзя на холсте малевать: ты сразу нытик, пессимист и подрывник, ты убиваешь советскую гордость, счастье и радость советского человека. Ты должен только жизнь писать! У нас в Советском Союзе нет смерти! Все – живы! У нас нет слез! Все – смеются! У нас нет голода: все сыты давно! А еще у нас нет тифа, чумы, холеры и черной оспы: все давно ликвидировано, все растоптано, выполото и предано забвению! Вся нечисть старого мира! Мы отрясли его прах с наших ног! – Эй, новый, что бормочешь? Тебе укол уже делали? Прямо над ним висела толстая красная рожа. – Ты че, не видишь, он же уже пришлепнутый! Делали, конечно! У них тут врачиха такая, будь здоров, у этой палаты! Матросова! Она сразу уколы назначает! Раз-два, и в дамки! Второй санитар наклонился над Колей с другой стороны. Похлопал его ладонью по щекам. Колина голова каталась по подушке. – Э, да он как ватный. А он слышит ли нас? Эй ты! Алкаш пропитый! Че, соскочила белочка с тебя? Мозги прочистились? Тебе тут их ершом посудным чистить будут! Ты, слышь, таблетки тебе приносили ай нет еще? Крюков еле шевелил губами. – Таб… лет… ки? – Эх, темная ты ночь! Таблетки, ну да, после завтрака! Все жрали, а ты спал! Тебя ночью привезли! А может, ты их под матрац сунул? Краснорожий затолкал ручищу под Колину подушку. Шарил там. – Нет тут ничего, Дусик. |