
Онлайн книга «Про Клаву Иванову (сборник)»
Но я молчал. – А что ты так долго не женишься, Петр? – спросил Глухарь. – А? Помню, я засмеялся и махнул рукой. – Ты не маши, а отвечай! – заворчал старик. – Почему не женишься? – Не встретил, – сказал я. – Не понимаю, – подосадовал Глухарь и протянул мне блокнот с карандашом. «Не встретил», – написал я. – Это причина, – заглянув в блокнот, серьезно проговорил Глухарь. – Что ты там еще пишешь? Я задумался, вспомнив сестренку; пора бы ей денег послать в Новосибирск, да и съездить к ней не мешало, с зимы не был. – Да-а-а, – протянул Глухарь. – Сестру тоже надо было поднять, Петр… Тащи! Дернул я удочку, и мы засмеялись – рыбка была маленькая, смотреть не на что. Глухарь ловко поймал мою леску, осторожно снял добычу с крючка, опустил в речку. – Эта пусть еще поживет… Может, пойдем к народу? Массовка шла своим чередом. Кое-кто из деповских приложился с утра, и уже слышался возбужденный говор, нестройные запевки. И тут я скажу про песни, потому что очень уж люблю, когда деповские поют. Я не про те песни говорю, что появляются каждый год, – новое тоже в охотку поется, и не про те, что заводят по пьяной лавочке, когда уж ничего путного не приходит в голову. Мне нравится, когда наши поют старинные сибирские песни. А делают они это серьезно, истово, будто молятся. И на самых обыкновенных семейных вечерах или когда соседи соберутся в складчину, голоса можно встретить, да еще какие! И командир всегда находится, которого вдруг слушаются все. А нашего токаря Еремея Ластушкина даже специально зовут в гости, чтоб он преподнес какую-нибудь старую и редкую песню. И вот, как подойдет время, прищурится он или прикроет ладонью глаза и начнет осторожно, едва слышно и как бы рассказывая: По пыльной дороге телега несется… Все замрут, смотрят на него, ждут, когда он подаст знак, а Еремей чуть погромче и в другом уже, песенном ключе: В ней по бокам два жандарма сидят… Тут Еремей рванет кулаком, и подымут все разом, а он правит песню, находит за столом тех, кого ему надо, чтоб оттенили подголосьем басы, либо молит глазами, просит поддержать, вывести какое-то место; он то приглашает взять повыше, то укрощает всех взглядом, то бережно несет песню над столом тяжелой-легкой рукой – засмотришься и заслушаешься! Наверно, это ссыльные завезли сюда и оставили песни, что не забылись и через сто лет. И от Гражданской войны тоже кой-чего еще сохранилось, только таких напевов, как на Переломе, я нигде больше не слыхал. Заводят суровую и тяжелую бывальщицу про палача-генерала и еще одну, широкую, как сибирская сторонушка, песню любят – названия ее тоже не знаю, но начинают густо так и вольно: Отец мой был природный пахарь, И я работал вместе с ним… Нет, есть в народной песне такое, что возвышает и очищает человека. Раз я засек нашего Глухаря в одной певучей компании. Видно, он совсем не страдал от того, что не слышит, ревностно следил за нами, впиваясь глазами в меня, в других, шевеля губами, покачиваясь в лад, а потом улыбался вместе со всеми, и взгляд его был теплым, со счастливой слезой. Бывают, знаете, такие лица у людей после песни – все отдашь! И она, хорошая песня-то, если ее неуменьем или озорством не испортить, может потом неделю греть… А на массовках у нас больше частушки поют, для веселья. Так было и в тот раз, на той горькой массовке. Общежитские девчата уселись кружочком на газетах. Клава, как все, выпила стакан красного и смотрела на пляшущих деповских женщин, веселых, румяных, одетых в пестрые платья. Плясать они не умели, а просто перебирали ногами, откидывая назад руки и выпячивая груди, или, взяв друг дружку за кончики пальцев, мелко тряслись. Одна только – крепенькая да поворотистая – выделывала своими хромовыми сапожками. Она была в юбке гармошкой и совсем прозрачной блузке. Поперéди кружева, И позáди кружева, Неужели я не буду Кондуктóрова жена? Плясунья плавно отмахивала в стороны руками, дурашливо подкрикивала, смеялась над частушкой и над баянистом, который очень уж серьезно относился к своему делу. Он, будто невыносимо страдая, кривил лицо, отворачивал его в сторону и, надувая на шее жилы, взывал надрывным голосом: Ты гармонь, моя гармонь Четырехугольная! Ты скажи мине, гармонь, Чем ты недовольная? Сразу несколько женских голосов, перекрикивая друг друга, отвечали ему, и Клава ничего не могла разобрать, только в конце припевки выделился чей-то визг: Я наемся пирогу И работать не могу! А потом еще раз, выше и тоньше, будто перетянутая балалаечная струна: «Я наемся пирогу и работать не могу!» Клаве стало смешно, и она никак не могла успокоиться – все смеялась да смеялась. Потом она вместе со всеми пошла к патефону, где начались танцы, но как-то незаметно рядом с ней очутился Петька Спирин, прикоснулся к руке: – Пройдемся, Клашка. – Еще чего? – она повела плечами, оправила платье. – Как хочешь, – равнодушно сказал Петька. – А то пройдемся? – Пусти. Они вроде бы спорили, а сами уже шли кустами вокруг поляны, с нее доносились взвизги и грубые мужские голоса вразнобой. Миновали березняк, в котором гулял ветер, взяли в гору. – Будто за этим бугром моя деревня! – воскликнула Клава. – Поглядим, – сказал Спирин. – Да нет, – улыбнулась она извинительно и пояснила: – Это кажется только. – Все одно поглядим. Они поднялись до средины горы. Отсюда было видно, как уходили зеленые холмы все дальше и дальше, теряя подробности, растворяясь на горизонте в синем дыму. – Не устала, Кланя? – Он протянул к ней руки, и она увидела, что в вырезе рубахи у него тоже сине. – Может, понесу? – Тише! – Клава приложила палец к его губам. – Чего там? – оглянувшись, спросил Спирин, однако рук не отнял. – Кого ты боишься? Дрожишь, как стюдень… Они прислушались к едва слышной частушке. На поляне тот же тонкий голос выводил: Мой миленок парень бравый, Парень бравый, не простой, — В основном депо женатый, В оборотном холостой! – Понесу, может? – снова предложил Петька. – А то круто. – Я крепкая, – сказала Клава. – Вон ты какая. Она, как на танцах, ощутила его сильное, будто деревянное тело. Но почему он так странно смотрит? – Крепкая, – повторил Петька. – И с парнями? |