
Онлайн книга «Рождение богов (Тутанкамон на Крите). Мессия»
– А что же дураки-мужчины смотрят? Зачем позволяют? – Не позволишь – хуже будет: заскучают, руки на себя наложат, детей начнут убивать матери. Так-то три дочери Лама-царя не покорились богу, не пошли радеть на Гору, и ума исступили, мяса человечьего взалкали, жребий кинули о детях своих, и та, на кого пал жребий, отдала сына богу, и растерзали они младенца и пожрали, как волчихи голодные… А о царе Пентее слышал? На Матерой Земле, полуночной, жил царь Пентей Скорбный; не чтил бога, надругаться хотел над божьими тайнами; а фиады поймали его и растерзали; была среди них и мать его: сына не узнала, голову мертвого вздела на тирс и пошла с нею плясать… Нет, сынок, силен бог – с богом не поспоришь! – А что, говорят, и здесь у вас, на Горе, терзают людей? – Терзают. В позапрошлом году пастушка растерзали за то, что подглядывал. Бешеные – сами не знают, что делают. Им все равно, кто ни попадись, человек или зверь: во всякой жертве – бог… – Какой бог, не бог, а диавол! – возмутился Таму. – А ты, сынок, черного слова не говори. Он – здесь, на Горе: услышит – беда будет. – Кто здесь? – Сам знаешь кто. – А ты его видел? – Нет, если бы видел, жив не остался бы. – Почему же ты знаешь, что он здесь? Старик ничего не ответил и вдруг засмеялся ласково: – Ах, дурачок, дурачок! – Это ты меня дураком называешь? – Тебя, родной. – За что же? – А за то, что не умеешь отличить бога от диавола. – А ты умеешь? – Я-то? Хуже твоего – дурак старый. А есть кое-кто поумнее нас с тобою. Что слышал от них, то и говорю. Царь-то Пентей Скорбный, думаешь, кто? – Думаю, такой же человек, как я, не захотевший назвать диавола богом. – Верно! И ты – скорбный. Скорбен, потому что умен, да не мудр. Ну а в тебе-то самом кто в скорбном скорбит, в терзаемом терзается? Таммузадад взглянул на него с удивлением: – Не от себя говоришь? – Не от себя. – От кого же? – Мать Акакаллу знаешь? «Великая, говорит, жертва – Сын: плоть его люди едят, кровь его пьют». Для того и терзают бога-жертву. «Бога должно заклать», – вспомнил Таму. – Бог, людьми пожираемый: хороши люди, хорош и бог! – усмехнулся он своей тяжелой, точно каменной, усмешкой и отошел от старика. Тот посмотрел ему вслед и покачал головой, как будто пожалел скорбного. Бычий перевал миновали уже в сумерках, спустились на дно пропасти, перешли Козий брод, бушующий горный поток, опять вскарабкались на гору, как мухи – на стену, и вышли на плоскогорье, голое, мертвое, как пустыня погибшего мира. Наступила тихая, душная ночь с непрерывным блеском полыхающих зарниц. – Будет гроза, – сказал Таму. – Нет, пронесет: вон Темя Адуново чисто, – указал Гингр на край плоскогорья, где в прорыве клубящихся туч что-то голубело, искрилось при блеске зарниц, как исполинский сапфир: то были вечные снега и ледники Диктейской горы. – Пляшут и там, на снежных полях, – вспомнил Гингр пляски фиад в день зимнего солнцеворота, рождества Адунова. – Раз едва не замерзли, бедненькие! Видел я, как под вьюгой плясали: тела посинели, полуголые; плющевые тирсы от мороза тонким хрусталем подернулись и звенели, точно стеклянные… Хотел и не умел рассказать, как чудесно плясали фиады – реяли в лунной вьюге лунные призраки. Дорога сделалась ровнее. Тута пересел опять в носилки и пригласил к себе Таму. – Узнал от старика что-нибудь? – спросил его. – Узнал. Килик не врет: большое можем получить удовольствие. – Какое же, какое? – залюбопытствовал Тута. – Увидим, как человеческую жертву терзают и пожирают. Не веришь? – Нет, не верю. – Отчего же? Люди ведь только и делают, что убивают и пожирают друг друга. Надо быть волком или овцой: сам пожри, или тебя пожрут. Это в ненависти, это и в любви. «Сладкое яблочко, съесть тебя хочется!» – поют мальчики девочкам. Старая песенка, от начала мира одна: любить – убить – пожрать… Говорил как в бреду, весь дрожа от тихого смеха, как черное небо от белых зарниц. – Первый мир погиб в водах потопа, а перед концом люди с ума сошли, убивали и пожирали друг друга в войне братоубийственной. Кажется, погибнет так же и мир второй… – Ну, когда-то еще мир погибнет, а пока что – «сладкое яблочко, съесть тебя хочется» – недурная песенка! – рассмеялся и Тута. – Недурная, если бы только знать, кто кого съест: ты ее, или она тебя. – Нет, кроме шуток, что тебе старик сказал, могут нас съесть на Горе? – Могут. Я-то, железный, жесток для них, а ты – сладкое яблочко! – Только бы хорошенькой девочке попасться на зубок, а не старой ведьме! – смеялся Тута, как кот, мурлыкал. Оба замолчали и молча смотрели, как полыхают зарницы, – перемигиваются, пересмеиваются огненные диаволы. IV Вдруг носилки остановились. Таму и Тута, высунувшись, увидели, что Гингр припал ухом к земле – слушает. Прислушались и они, но ничего не услышали. Гингр велел потушить факелы, стреножить мулов, отвязать бубенцы и людям не шуметь. – Дальше нельзя ехать, – сказал он. – Милости ваши со мной пешком пойдут, а прочие подождут здесь. Тута заспорил было, не захотел расставаться с нубийцами, но проводник объявил решительно, что иначе шагу не сделает. Пошли втроем: впереди – Гингр, держа в руке глухой фонарь так низко, что свет падал только там, где ступала нога; за ним – Таму, а за Таму – Тута. Шли в темноте, гуськом, как слепые, держась за руки. Шагов через триста началась тропа, глухая, как звериный след в траве; зачернела на белом огне зарниц паутина ветвей; под ноги стали ложиться какие-то пуховые подушки, должно быть, моховые кочки; захлюпала под ногами вода, и запахло камфарно-пряною, болотною сыростью. Гингр остановился и опять прислушался. Слабый, почти неуловимый звук донесся до них; но, сколько ни напрягали слуха, не могли понять, что это: как будто большая муха билась о стекло, или ветер свистел в замочную скважину. Звук замер, и казалось, ничего не было – только кровь от тишины шумела в ушах. Пошли дальше. Болото кончилось. На отлогом скате холма ноги заскользили по хвое, как по льду, и в лицо пахнуло дневным, непростывшим теплом смолистого бора. Черная паутина ветвей разорвалась, и при блеске зарниц увидели они у самых ног своих голую стену скал и внизу поляну, окруженную с одной стороны скалами, а с другой – соснами, с двумя просеками, должно быть, руслами высохших потоков, – одною, прямо против них, идущею вверх, другою, направо, – вниз. Поляна, круглая, как площадка плясового круга, зеленела гладкой, точно садовой, травкой с белыми звездами ромашек и лиловыми – колокольчиков. |