
Онлайн книга «Рождение богов (Тутанкамон на Крите). Мессия»
Дио вынула нож из ножен, хотела ударить и не могла. Увидела крест на рукояти и вспомнила крестики Матери, благословляющей тварь. Опять, как будто не сама она, а кто-то за нее решил, что надо делать: не поднялась рука на зверя кроткого, может быть, подымется на лютого. Давеча бросила факел, и он продолжал гореть на песке, как рана, в лунно-белом теле ночи, красная. Соскочила с быка, подбежала к факелу, схватила его и, когда бык снова подошел к ней, сунула горящий сноп меж рогов его так, что он зацепился за них. Бык отпрянул, заревел и замотал головою неистово, стряхивая огненный венец. Сразу не мог стряхнуть, только раздувал огонь; искры сыпались дождем, капали капли горящей смолы, пахла паленая шерсть. Наконец стряхнул, взвился на дыбы и прянул на нее бешено: теперь уже не играл. Дио отскочила. Мимо нее ударились в землю рога с такою силою, что вонзились глубоко, и зверь, упав на передние ноги, сам оглушенный ударом, сразу не мог поднять голову. В то же мгновение Дио подскочила к нему сбоку, наступила коленом на загривок и воткнула нож между хребтом и левой лопаткой: метила в сердце. Если бы мать, убивая в безумии дитя свое, вдруг, когда уже вонзился нож, опомнилась, то испытала бы то же, что Дио в тот миг. С ревом глухим, похожим на человеческий стон, бык поднял голову, отшвырнул плясунью так, что она упала навзничь; вскочил, рванулся, зашатался и рухнул. Уткнув морду в песок, захрапел и забился, как подстреленная птица. Еще раз поднялся на передние ноги. Дио опять подбежала к нему, выдернула нож, стала на одно колено и вонзила лезвие в горло его так глубоко, что в мягкие складки кожи рука погрузилась с рукоятью ножа – крестом. Кровь брызнула в лицо ее. Отвернулась и закрыла глаза, чтобы не видеть. Когда очнулась, увидела, что зверь лежит у ног ее, бездыханный, и клубы серого дыма, прорезаемые красным пламенем, валят из сеней ристалища. Вспыхнули завесы царского шатра, огненный столб взвился, полыхнуло багровое зарево по небу, и лицо луны побледнело. Послышался рев священной трубы, тритоновой раковины, – вестник тревоги, и по всему дворцу, Лабиринту, прокатились, как бычьи ревы, многоголосые отклики. Тени, черные по белым уступам скамей, забегали, как муравьи. Люди метались в ужасе, били себя в грудь и в голову, рвали на себе волосы, рыдали и плакали: – Айи Адун! Айи Адун! Издали указывали пальцем на богоубийцу, но не смели к ней подойти. Иные спускались на круг ристалища, делали два-три шага вперед, но вдруг останавливались, поворачивались и бежали назад с криком нездешнего ужаса: – Ларан-Лаза! Ларан-Лаза! Это было имя страшного беса-оборотня, мужеженского. Дио поняла, что бесом кажется она людям потому, что они не верят, чтобы человек мог совершить такое злодейство. Наконец, подошла к ней, в сонме жриц, жрица – начальница игр, мать Анаита. Медную секиру, Лабру, держала она высоко над головой и произносила заклятие: – Лабра святая – на силу нечистую! Откуда бы ты ни пришел – ни пришла, из огня, воды, земли или воздуха, сгинь, пропади, окаянный – окаянная! Заклинала для других, сама же знала, что перед нею человек, а не бес. Но и другие, видя, что Дио от Лабры не сгинула, тоже осмелели, подошли, обступили ее, грозя кулаками, ножами и палками: – На костер, на костер окаянную! Но по знаку жрицы затихли, отхлынули. Мать Анаита, подойдя к ней, сказала: – Что ты сделала, что ты сделала, безумная! Но, вглядевшись в бледное, обрызганное кровью лицо ее, вдруг что-то поняла и замолчала. Молча взяла руку ее, крепко сжала в своей и, почувствовав липкость крови, не выпустила, сжала крепче. Умное и доброе лицо ее сморщилось, и, всхлипнув, она прошептала ей на ухо: – Ох, горькая, горькая, что ты с собою сделала!.. За Эойю отомстить хотела? – За нее и за всех, – ответила Дио спокойно: чем больше был ужас других, тем она была спокойнее. – Кровь человеческих жертв – мерзость пред Богом… – начала и не кончила; хотела оказать: «Отец есть любовь», но почувствовала, что пусто и глухо прозвучали бы эти слова. Только для того и умирала, чтоб их сказать, но вот онемела и знала, что умрет в немоте. Мать Анаита, как будто угадывая мысль ее, покачала головой с безнадежностью: – Разве поймут? Умрешь – и ничего не сделаешь! – Пусть умру за Него! – О ком говоришь? – О Том, Кто придет. – Кому должно прийти, уже пришел. – Нет, придет. – Он тебе и велел? – Он. Жрица посмотрела на Дио долго, пристально и вдруг выпустила руку ее. Ничего не сказала, но Дио поняла без слов: «Смотри, не ошибись: если Он уже пришел – праведна будет казнь твоя, – огонь костра». – На костер, на костер! Истреби от земли такую, ибо ей не должно жить! – опять наступала толпа, грозя и бушуя. Кто-то поусердствовал, сбегал в сторожку, принес пару медных, с цепями, наручников и подал их Анаите. Дио сама протянула к ним руки, и старица вложила их в наручники. Цепи зазвенели. Дио подняла руки к небу и в наступившей вдруг тишине воскликнула громким голосом, с такою радостью в лице, как будто уже видела Того, Кого звала: – Приди! Приди! Приди! III Дио ждала приговора. Никто не мог произнести его, кроме великой жрицы, Акакаллы, а та лежала тяжелобольная, почти при смерти, в святой обители Пчел на Горе. Пчелы не знали, как сообщить ей страшную весть; но нельзя было скрыть. Когда она услышала о преступлении Дио, своей любимой дочери, нареченной наследницы, – думали, не выживет. Выжила, но лишилась языка, и половина тела отнялась. Долго лежала, как мертвая; наконец, показала знаками, что хочет писать. Ей подали дощечку. Цепенеющей рукою что-то нацарапала. Гонец отвез письмо к Дио. В нем было только два слова: «Прости – простит». Дио поняла: «Прости Великой Матери кровь Иола, Эфры, Эойи, кровь всех человеческих жертв, – и Мать простит тебя, помилует». На той же дощечке Дио написала ответ: «Не прощаю». И гонец отвез письмо обратно. Мать Акакалла прочла ответ и написала под ним: «Сжечь». Это было утром, а в ночь начала она отходить. Одна из Пчел, угадав по выражению лица ее и судорожным движениям пальцев, что умирающая хочет что-то еще написать, подсунула ей под руку дощечку и вложила в пальцы палочку. Но пальцы бессильно разжались, и палочка выпала. К утру великая жрица скончалась. Тайну последней воли своей – может быть, прощение Дио – унесла она с собою в могилу. Дио должны были сжечь на том самом холме, где дней десять перед тем сожжено было тело Эойи. Вырубленная в толще скалы пещера-келийка, часовня Адунова, служила тюрьмою для жертв. Голые стены, низкие своды, толстая решетка в окне, ржавые засовы на дверях – все напоминало тюрьму. Но тут же было великолепное, как бы царское ложе из пурпура, кресла из слоновой кости и черного дерева. Благовонный дым курильниц смешивался с росною свежестью живых лилий в чудесно расписанных сосудах. Яства и вина с царской трапезы, пышные наряды и уборы из драгоценных камней – все приносилось жертве, как жертва приносится Богу. И злою насмешкою казались ей ночные туфельки из павлиньих перьев; ониксовый ковчежек с пудрой вавилонских цариц и блудниц, толченым розовым жемчугом; ковчежек нефритовый с акациевым углем и амброю, египетским зубным порошком: уже за тысячу лет царь Хафу Хеопс, строитель великой пирамиды, чистил им зубы. |