
Онлайн книга «Петр и Алексей»
– Как тебе, государь мой, питербурхская жизнь кажется? – Прах бы вас побрал и с жизнью вашею! Финти-фанты, немецкие куранты! От великих здешних кумплиментов и приседаний хвоста и заморских яств глаза смутились. – Что делать, брат! На небо не вскочишь, в землю не закопаешься. – Тяни лямку, пока не выкопают ямку. – Трещи, не трещи, да гнись. – Ой-ой-ошеньки, болят боченьки, бока болят, а лежать не велят. Монс шептал на ухо Настеньке только что сочиненную песенку: Без любви и без страсти, Все дни суть неприятны: Вздыхать надо, чтоб сласти Любовны были златны. На что и жить, Коль не любить? Вдруг почудилось ей, что потолок шатается, как во время землетрясения, и голые амуры падают прямо ей на голову. Она вскрикнула. Вилим Иванович успокоил ее: это ветер; шаталось полотно с картиной, прибитое к потолку и раздуваемое, как парус. Опять ставни задрожали, на этот раз так, что все оглянулись со страхом. Но заиграл полонез, пары закружились – и бурю заглушила музыка. Только зябкие старички, греясь у печки, слышали, как ветер воет в трубе, и шептались, и вздыхали, и качали головами; в звуках бури, еще более зловещих сквозь звуки музыки, им слышалось: «Жди горя с моря, беды от воды». Петр, продолжая беседу с Федоскою, расспрашивал его об ереси московских иконоборцев, Фомки цирюльника и Митьки лекаря. Оба ересиарха, проповедуя свое учение, ссылались на недавние указы царя: «Ныне-де у нас на Москве, говорили они, слава богу, вольно всякому, – кто какую веру себе изберет, в такую и верует». – По-ихнему, Фомки да Митьки, учению, – говорил Федос с такой двусмысленной усмешкой, что нельзя было понять, осуждает ли он ересь или сочувствует, – правая вера от святых писаний и добрых дел познается, а не от чудес и преданий человеческих. Можно-де спастись во всех верах, по слову апостола: делающий правду во всяком народе Богу угоден. – Весьма разумно, – заметил Петр, и усмешка монаха отразилась в такой же точно усмешке царя: они понимали друг друга без слов. – А иконы-де, учат, дела рук человеческих, суть идолы, – продолжал Федос. – Крашеные доски как могут чудеса творить? Брось ее в огонь – сгорит, как и всякое дерево. Не иконам в землю, а Богу в небо подобает кланяться. И кто-де им, угодникам Божьим, дал такие уши долгие, чтоб с неба слышать моления земных? И если, говорят, сына у кого убьют ножом или палкою, то отец того убитого как может ту палку или нож любить? Так и Бог как может любить древо, на коем распят Сын его? И Богородицу, вопрошают, чего ради весьма почитаете? Она-де подобна мешку простому, наполненному драгоценных каменьев и бисеров, а когда из мешка оные драгие каменья иссыпаны, то какой он цены и чести достоин? И о таинстве Евхаристии мудрствуют: как может Христос повсюду раздробляем и раздаваем, и снедаем быть в службах, коих бывает в свете множество в един час? Да как может хлеб переменяться в Тело Господне молитвами поповскими? А попы-де всякие бывают – и пьяницы, и блудники, и сущие злодеи. Отнюдь сего сдаться не может; и в том-де мы весьма усомневаемся: понюхаем – хлебом пахнет; также и Кровь, по свидетельству данных нам чувств, является красное вино просто… – Сих непотребств еретических нам, православным, и слушать зазорно! – остановил Федоску царь. Тот замолчал, но усмехался все наглее, все злораднее. Царевич поднял глаза и посмотрел на отца украдкою. Ему показалось, что Петр смутился: он уже не усмехался; лицо его было строго, почти гневно, но вместе с тем беспомощно, растерянно. Не сам ли он только что признал основание ереси разумным? Приняв основание, как не принять и выводов? Легко запретить, но как возразить? Умен царь; но не умнее ли монах и не ведет ли он царя, как злой поводырь – слепого в яму? Так думал Алексей, и лукавая усмешка Федоски отразилась в точно такой же усмешке, уже не отца, а сына: царевич и Федоска теперь тоже понимали друг друга без слов. – На Фомку да Митьку дивить нечего, – проговорил вдруг, среди общего неловкого молчания, Михайло Петрович Аврамов. – Какова погудка, такова и пляска; куда пастух, туда и овцы… И посмотрел в упор на Федоску. Тот понял намек и весь пришипился от злости. В это мгновение что-то ударило в ставни – словно застучали в них тысячи рук – потом завизжало, завыло, заплакало и где-то в отдалении замерло. Вражья сила все грознее шла на приступ и ломилась в дом. Девьер каждые четверть часа выбегал во двор узнавать о подъеме воды. Вести были недобрые. Речки Мья и Фонтанная выступали из берегов. Весь город был в ужасе. Антон Мануйлович потерял голову. Несколько раз подходил к царю, заглядывал в глаза его, старался быть замеченным, но Петр, занятый беседою, не обращал на него внимания. Наконец, не выдержав, с отчаянной решимостью, наклонился Девьер к самому уху царя и пролепетал: – Ваше величество! Вода… Петр молча обернулся к нему и быстрым, как будто невольным, движением, ударил его по щеке. Девьер ничего не почувствовал, кроме сильной боли – дело привычное. «Лестно, – говаривали птенцы Петровы, – быть биту от такого государя, который в одну минуту побьет и пожалует». И Петр, со спокойным лицом, как ни в чем не бывало, обратившись к Аврамову, спросил, почему до сей поры не напечатано сочинение астронома Гюйгенса «Мирозрение или мнение о небесноземных глубусах». Михайло Петрович смутился было, но, тотчас оправившись и смотря прямо в глаза царю, ответил с твердостью: – Оная книжица самая богопротивная, не чернилом, но углем адским писанная и единому только скорому сожжению в срубе угодная… – Какая ж в ней противность? – Земли вращение около солнца полагается и множенность миров, и все оные миры такие же, будто, суть земли, как и наша, и люди на них, и поля, и луга, и леса, и звери, и все прочее, как на нашей земле. И так вкрадшись, хитрит везде прославить и утвердить натуру, что есть жизнь самобытную. А Творца и Бога в небытие низводит… Начался спор. Царь доказывал, что «Коперников чертеж света все явления планет легко и способно изъясняет». Под защитой царя и Коперника высказывались мысли все более смелые. – Ныне уже вся философия механична стала! – объявил вдруг адмиралтейц-советник Александр Васильевич Кикин. – Верят ныне, что весь мир таков есть в своем величестве, как часы в своей малости, и что все в нем делается чрез движение некое установленное, которое зависит от порядочного учреждения атомов. Единая всюду механика… – Безумное атейское мудрование! Гнилое и нетвердое основание разума! – ужасался Аврамов, но его не слушали. Все старались перещеголять друг друга вольномыслием. – Весьма древний философ Дицеарх писал, что человека существо есть тело, а душа только приключение и одно пустое звание, ничего не значащее, – сообщил вице-канцлер Шафиров. |