
Онлайн книга «Рейд "Черного Жука"»
Неужели Андрей разделался с красноармейцем первобытным способом? Значит, он еще не кончил свою «работу» над палашом и с двумя кремнями переправился сюда, в Россию? Что за странная склонность у Андрея-Фиалки расправляться молча? С одной стороны, это хорошая примета: против большевиков идет первобытная сила. Но этот способ его, а главное – пряди волос в запекшейся крови у него на одежде почему-то заставили меня долгое время думать о них и быть рассеянным. Это волосы – раз. А два: с пальца у меня кольцо сдернули тоже волосы. В этой рассеянности я как-то машинально поймал коня за гриву. Рука сорвалась, и кольцо сдернуло гривой. В рассеянности я не обратил на это внимания. А теперь я хорошо припоминаю, что именно гривой сдернуло кольцо у меня с большого пальца. Это волосы – два. Ворон каркнул. Чертовщина неотвязная. Лезет в голову дурная блажь. Надо плюнуть на эту чушь. Черт знает какое слюнтяйство! Подумаешь – ну и потерял кольцо, ну и черт с ним! А все же: почему именно здесь, а не в Китае? И почему – волосы и опять волосы? На глухой заимке мы пережидаем вечер. За ночь мы уйдем в сопки, за Олечье, и оттуда начнем свои вылазки. Заметил я одно обстоятельство: все люди стали вдруг здесь, в России, молчаливее и солиднее. Как-то дисциплинирующе действуют на всех даже эти песчаные холмы, эти редкие, как борода у прокаженного, низкорослые кусты. Люди с опасливым любопытством присматриваются к чему-то и с глубокой вдумчивостью к чему-то прислушиваются. Неужели железная сила большевистской воли невидимо реет даже здесь, над пустыней этой? На заимке – один старик. С ним живут еще трое – его сын и двое чужих. Они пасут овец от Карачаевского совхоза и сейчас угнали их в сопки; каждый день перед вечером кто-нибудь из них приходит к деду «за харчей». Старик нас очень радушно принимает, считая красноармейцами. Он называет нас «орлы удалые» и ждет не дождется, когда придет кто-нибудь «за харчей», тогда он «распорядится», чтоб пригнали «парочку баранчиков для дорогих гостечков». – Овцы ведь считаны у тебя, папаша, – говорю ему. Старик изумленно смотрит на меня, ударяет себя по бедрам и укоризненно качает головой. И уж потом объявляет: – Поверишь, сынок, грешить не буду: на луку да на воде подчас маемся, но для себя совецким добром гнушать не позволю. А для дорогих гостечков какая болячка подеется с двух баранчиков? Схвастну, схвастну на старости годов. Скажу – упали. Старик входит в раж. – Эдь, сынок, – кричит он восторженно, – эдь в кои-то веки довелось в гостях у себя принимать вас, орлы удалые! Эдь в кои веки! Да меня за это и сам Сталин похвалит. Похвалит. Молодец, скажет, Епифан Семеныч, хоть стар, а молодец. Не обесчестил смычку мирного населения. Дед Епифан донельзя словоохотлив. Он у каждого расспрашивает о семье, о родне, о «губернии». Сторонится только Андрея-Фиалки. О нем он сразу мне сказал: «Эко, темный бор насупился». Может, он уже предчувствует свою судьбу? А ко мне он то и дело пристает, чтоб я говорил ему о Боге. «Есть Бог или как, сынок?» – твердит он. Большевики своей пропагандой о безбожии расклинили его душу. Он признался мне, что порой его «обуяет робость» и тогда он молится. Но робость проходит, и он снова «воинствует с Богом», или, как он выражается, «светлость в жизни проявляется». Заведующий совхозом обещал ему после смерти сжечь его в крематории, или в «киматориях», как он называет, и прах похоронить с оркестром. У деда, наполовину сомневающегося в загробной жизни, сложилось твердое убеждение, что если тело его будет сожжено, то, стало быть, он уж будет недоступен «каре божьей на том свете». Сожжение – это мера на случай, если вдруг загробная жизнь окажется налицо: из пепла снова «склеить» тело для адских поджариваний деду кажется невозможным. Это и утешает старика. Но в обещание заведующего он верит мало. – Может, ище с духовными трубами сподоблюсь, а уж насчет киматориев хлопотать вряд ли будут. Разве вот по пятилетошным планам у нас тут поблизости где свои киматории построят. Ну тогда… А то вряд ли, сынок, будут охлопачивать. Люди мои жадно слушают стариковы бредни. Особенно Артемий. Я смотрю на деда и думаю о России, и люди мои думают о том же – о смертельной схватке двух идей: идеи деда Епифана, дерзнувшего на похороны с духовыми трубами, и идеи папы римского, поднявшего крест и именем Христа благословляющего танки, свинцовый ливень пулеметов и газ, выжигающий у людей глаза. Мы прощаемся с дедом Епифаном. За харчем еще не пришли. Старик «ахает и охает», что не угостил нас бараниной. – Я ужо проберу. Я их проберу, – грозит он своим помощникам. – Ах вы, орлы удалые! А… Ведь што ж вышло? Я, почитай, у вас целую банку консервы пожрал, а вас несолоно емши выпроваживаю. Мы отъезжаем. Дед подбегает ко мне. Он наскоро сует мне в подсумок комок овечьего сыру. Сыр слоями разваливается у него в руке, ошметок падает на землю, дед поднимает, быстренько обтирает с него пыль и вновь сует мне. – Не побрезгуйте, орлы удалые. Чем богаты, то и ото всей души. Он бежит несколько шагов рядом со мной и скороговоркой просит: – Сынок, в совхозе нашем будешь – заведущева, Егор Тимофеича, уговори похлопотать, нащет чего говорил даве тебе… А… сынок? Мы отъехали. Дед долго стоял неподвижно и, загораживая ладонью глаза от ветра, изредка кричал: – Орлы уда́лые-ё-о… Я выбросил из подсумка сыр. Тогда Андрей-Фиалка приблизился ко мне и спросил: – Мне вернуться, «поговорить» с ним, скородье? Я как раз думал, может ли дед Епифан указать наш путь. Дед чем-то растрогал меня. Но так «обычно» и тепло спросил у меня Андрей-Фиалка: «мне вернуться», «поговорить», «скородье». Меня радует то обстоятельство, что Андрей-Фиалка наконец помирился со мной. – Только знаешь, Андрей, его куда-нибудь в сторонку, чтобы не сразу нашли. – Соображаю, скородье, – понятливо ответил Андрей. Артемий, очутившийся почему-то рядом с нами, подтвердил со скрытой неприязнью: – Соображает… я прямо скажу, Андрей – сообразительный человек. Артемия, видимо, тоже заинтересовала судьба деда Епифана. Андрей повернул назад. Монашек с черкесским поясом пропел ему вслед: – Вот тебе и прожарился в крематориях. Артемий сотни две шагов молча едет со мной плечо в плечо. Потом притворно вздыхает и говорит: – Послала она меня за вами, упокойница. Я из больницы вышел, повертелся с часок. К вам, прямо скажу, не пошел. С чего, думаю, занятого человека для ради пустяка тревожить. Прямо скажу, не из-за чего. Какое дело – бабе при смертушке захотелось на человека облюбимого глянуть… |