
Онлайн книга «Александр Македонский. Победитель»
— Да, очень внимательно, царь. Она была в целости. — У тебя есть еще полбутылки, — вмешалась Роксана, — а моего фессалийского уже не осталось. Налей-ка мне красного, Абрут, и я выпью, хоть оно кислое и мне не по вкусу — пусть царь знает, что оно не отравлено. Александр хотел было что-то возразить, но какое-то новое ощущение внутри заставило его сдержаться. Роксана осушила свой бокал и снова состроила гримасу отвращения. — В чем же тогда причина этого нарастающего онемения? — спросил он. — Может, это из-за твоей болезни? — В таком случае твое снадобье только обманывает мои надежды. Впрочем, яда в нем быть не могло, иначе ты бы тоже почувствовала… Я вот ощущаю что-то такое… очень странное… жуткое… совсем не болезненное… но для моего выздоровления это не предвещает ничего хорошего. Роксана! А не значит ли это, что я скоро умру? — Александр, любимый, может, оно и так. — Но как же мне ввели яд? Вино было запечатано, вода была чистой, никто в комнату с рассвета, кроме Абрута, не входил. — Предположим, Александр, что в маленьком кубке, который я оставила на столе, находился яд. Предположим дальше, что я, прежде чем поцеловать твою чашу, набрала его себе в рот, а уж оттуда он попал в твое вино. — Роксана, и ты это сделала? Говори как есть, лучше тебе не врать. — Напрягая все силы, Александр поднял руку к шнуру колокольчика и схватился за его конец. — Я никогда не лгала тебе, Александр. Может, только по пустякам да еще в деле с Главкием — но это было не на словах. Дерни за веревку, если хочешь, дерни. Обличи меня как убийцу. Меня тут же обезглавят или пригвоздят к дереву, чтобы я медленно умирала, и вороны выклюют глаза, которые ты так любил и, может, все еще любишь. Разве мало и до меня умерло вот так же — на дереве? На дереве, растущем для того, чтобы радовать наш глаз своей соразмерностью, с листьями, трепещущими на легком ветру, и ветками, стонущими в непогоду; на дереве, созданном богами для того, чтобы давать тень или плоды или ронять семена, из которых произрастут другие деревья, которые тоже раскинут ветви, когда их родители умрут от старости и повалятся наземь. На дереве, родственном додонскому дубу, листьями которого говорит Зевс. На дереве, куда садятся и откуда взлетают голуби, где они вьют свои гнезда. Вряд ли украсит его ветви такой фрукт, как мужское или женское тело. Однако из-за тебя сколько уже висело таких плодов и сколько повисло бы еще, если бы ты оправился от болезни, а это было вполне возможно, хотя ты так ослаб, что даже Филипп отчаялся в твоем выздоровлении. — Но ты не отчаялась, Роксана? — немного помолчав, спросил Александр, и рука его, отпустив шнурок звонка, упала на постель. — Отчаяние — это не то слово. Я молилась, чтобы тебя унесла болезнь прежде, чем еще шире разольется океан крови. Я знаю, ты видел этот океан, и думаешь, что видел его в своем помешательстве. Нет, не Абрут рассказал мне. Это ты сам проболтался во сне. И это не только порождение расстроенного ума — это был последний крик твоей совести. Но твое страдание аннулировало твою совесть. Я не скажу, что оно уничтожило твою душу — душа, возможно, еще поживет и искупит свои грехи где-нибудь в иной жизни. — Теперь я знаю, о какой жертве говорил Филот, когда я вызвал его наверх, жертве, которая могла бы спасти меня от страшного рока. Самоубийство — вот что он имел в виду. И если бы я это сделал, я избежал бы и тяжкого помешательства, из-за которого погибли многие тысячи людей, и чаши с ядом, поднесенной мне той, которую я любил сильнее всего. — И той, которая всю жизнь сильнее всего любила тебя. Немного поразмыслив, он снова заговорил, голосом слабым, но совершенно отчетливым: — В данный момент я чувствую удивительную ясность ума. Что это был за яд? — Один из индийских, называется бих. Говорят, что его делают из красновато-коричневого корня, который находят на Гиндукуше. Зрачки его глаз сжались так, что стали яркими точками. Он немного полежал в покое, затем слегка вздрогнул. Заговорил он с легким затруднением, но голосом негромким, так хорошо знакомым нам с Роксаной, напоминающим о его юности и первой мужской зрелости. Он говорил в полной ясности ума. — Сдается мне, Роксана, что это твоя рука сразила Гефестиона. — Да, моя. — Как же, не стыдясь богов, ты могла сделать такое? Ведь он же был самым близким мне другом. — Наоборот, твоим худшим врагом. Не тебя он любил, Александр, а твою жестокость. Она была его вожделенной страстью, а ты стал его орудием, с помощью которого он претворял эту страсть в действительность. — Скольких еще ты убила? — Только Сухраба, потому что и он был оголтелым убийцей и убил моего еще не рожденного ребенка. Ну, вот и вся история. — Что же остается делать? Вызвать стражу или даровать тебе мое прощение? — Поступай так, как велит душа, Александр. — Будет ли твой поступок известен кому-нибудь еще, кроме Абрута? — Думаю, что нет. Но все равно я долго не проживу, как и твой ребенок, если он родится. Мы — наследники слишком больших богатств, слишком огромной державы и слишком глубокой ненависти к тебе. Впрочем, это не имеет значения. Я хорошо послужила в дни мои на земле, и мой ребенок — это моя жертва, но не богам, которые не знают человека и не беспокоятся о нем, заботясь только о своей славе, о том, чтобы их почитали и приносили им жертвы, не богам, сотворенным по отвратительному образу того порочного, что есть в человеке. Нет, не им, а некоему Богу, имя которого я еще не знаю; не богу Абрута в его нынешнем виде бога-мстителя, а, возможно, такому, который пойдет рядом с людьми, будет знать их сердца, но сейчас еще не родился. — Роксана, я ускользаю в небытие. Мне уже трудно дышать. Умоляю, говори свободно, чтобы я мог принять свое последнее решение как император Азии. — Я, Роксана, царевна Бактрии, жена и возлюбленная Александра, совершив одно злодеяние, которое беру на свою душу, спасла жизни тысяч и тысяч людей и своею рукой остановила реку крови, которая иначе текла бы, вздувалась и затопила бы еще не тронутые кровавым потопом участки мира. Придут и другие завоеватели. Человек будет продолжать убивать ради целей, которые он сочтет праведными, или ради собственного тщеславия, или в неистовстве безумия, или во имя ложных своих богов, или — что хуже всего, трагичней всего — в наивной простоте. Но в свой собственный срок, что отводится всякому смертному, я сослужила великую службу. Я не прошу твоей милости, Александр, ведь я замышляла содеянное и отдавала себе полный отчет в том, что делаю, а делала я это ради любви к человечеству, и больше всего — ради любви к тебе. Решай. — Я, Александр, повелитель Азии — и уж больше не скажу, что урожденный сын Зевса, ибо сомнения в этом застилают мне ум, — я, завоеватель и царь, дарую тебе свое полное прощение. А поскольку ты принесла жертву, которую я принести не мог, то с прощением я приношу тебе свою благодарность и любовь, которая удивительным и непостижимым образом — и все же в глубине души я в это верю — переживет века! |