
Онлайн книга «Неизвестный Алексеев. Неизданная проза Геннадия Алексеева»
– Давай предложим ей на десерт землянику! – сказал я. Нацепили на травинку земляничину. Лягушка проглотила ее мгновенно. Однако позу свою не меняла и делала вид, что ничего, собственно, не произошло. – Гордая! – сказал Б. – Еще бы! – сказал я. Тетя Мотя – так мы назвали хозяйку колодца – съела еще одного овода, двух толстых мух и восемь земляничин. Последние ягоды она уже не могла проглотить. Когда она открывала рот, ягоды были видны – она держала их за щекой. Ее сын – лягушонок Кузя (он объявился позже, высунув нос из тины) одолел только три ягоды, больше, по молодости, не смог. После мы купались. У берега среди водорослей плавал великолепный жук-плавунец, похожий на большую плоскую сливовую косточку. Мы его поймали и рассмотрели. Снизу он был светлее, чем сверху, но тоже красив. Когда мы его выпустили, он не уплыл, а все сновал у наших ног. Наверное, мы ему понравились. Наконец – отъезд. До Приозерска плыли на катере между бесчисленных зеленых островов, как бы раздвигавшихся, чтобы нас пропустить, и сдвигавшихся за нами. Кое-где из воды торчали огромные гранитные глыбы. И опять я подумал, что красивее ничего не видел, что это красота совершенная, созданная великим мастером в пору наивысшего расцвета его таланта. 12.8 Загорск. Лавра. Житие Сергия на стенах главных ворот. Смешной, трогательно-нелепый медведь. «А когда оставался у него один кусок, половину он отдавал зверю». В Лавре киносъемка. Пырьев делает «Братьев Карамазовых». Бродит странная публика: девки с косами в холщовых сарафанах и лаптях, купчики в поддевках, в картузах и сапогах бутылками, офицеры с аксельбантами и при усах, дворяне в цилиндрах. Тут же среди них расхаживают настоящие священнослужители в черных рясах. В шесть началась всенощная в трапезной церкви. Мы отстояли ее всю (более двух часов). Зрелище было захватывающее – этакий спектакль в нескольких актах и со многими актерами. Архидиакон с маленькой седой бородкой на красивом интеллигентном лице пел вдохновенно. Ему вторили два хора – хор иноков и хор семинаристов. Последние имели вполне светский вид – без бород, в белых рубашках с галстуками. Народу было множество. Мы стояли в плотной толпе, трудно было даже пошевелить плечами. Старушка, стоявшая рядом, упала ниц на чьи-то ноги, и ее совсем не было видно там, внизу. С трудом я помог ей встать. Благословляя паству, митрополит строго взглянул на меня: моя голова торчала над платками женщин и была видна издали. 14.8 Царицыно. Руины некогда великолепного дворца, в котором цари так и не жили. Ржавая табличка с надписью: «Памятник архитектуры. Охраняется государством». Рядом другая табличка: «Осторожно! Здание разрушается!» Все стены исписаны, исцарапаны, исчерканы любителями отечественного зодчества. 15.8 Архангельское. Совсем другой коленкор – усадьба и парк содержатся прекрасно. Здесь военный санаторий. К тому же сюда возят иностранных туристов. Прекрасный, удивительно ровный зеленый газон. Ручные белки прыгают по деревьям. 18.8 Светлогорск. Как он раньше назывался, не знаю. Некогда – фешенебельный немецкий курорт в получасе езды от Кенигсберга. Городок полностью сохранился во время войны и прилично содержится – здесь отдыхает летом областное начальство. Милые чистенькие немецкие домики, крытые черепицей, Все разные, все построены с предельным тщанием – камушек к камушку, досочка к досочке. Домики стоят в сосновом лесу у самого моря. Берег высокий, обрывистый. 19.8 Море шумит. И сосны шумят. Странно видеть на этих домиках русские надписи. 20.8 Наша хозяйка сдает две комнаты. В одной мы, в другой, что поменьше, еще жилица. Хозяйка с дочкой ютятся на кухне – они спят на раскладушках. В день мы платим за постой 2 рубля, и та, другая жилица – рубль. Кухня проходная. Поздно вечером, возвращаясь из кино, мы проходим ее на цыпочках – хозяйке рано утром на работу и она вместе с девочкой рано ложится спать. Когда-то весь дом принадлежал одному владельцу. Теперь его поделили на несколько маленьких неудобных квартирок. Море шумит. Шторм. Мы почти в центре Европы. Вся Финляндия, половина Польши, половина Венгрии, вся Румыния, вся Болгария, вся Греция – восточнее нас. Здесь было прибежище викингов. Здесь собиралось в поход на восток немецкое рыцарство. Что может быть таинственнее моря? Деревья, дороги, дома, люди. И вдруг – обрыв. И дальше только огромная, колеблемая ветром синяя масса, ровный прямой горизонт, и все. Можно смотреть часами и удивляться. 21.8 Руины кенигсбергского собора. Стрельчатые арки освободились от груза перекрытий. Им легко, они отдыхают после пяти веков непрерывной работы. На них растут молодые деревца. Арки подымают их к солнцу – они делают это шутя, им это ничего не стоит. Сильно пахнет мочой. Горожане используют руины как общественную уборную. 23.8 Можно забыть, хотя бы на время, главные заботы. Но мелкие – как комары летней ночью в комнате. Лежишь в темноте и слышишь – звенит. Ждешь, когда сядет на лоб или на щеку. Убьешь одного – летит второй. Комар – пустяковина, а спать не дает. Так и пролежишь всю жизнь без сна. В поэзии 30-х и 40-х годов та же эклектика, та же архаика, что и в архитектуре. Те же два основных направления в заимствовании: псевдоклассика (равнение на Пушкина и весь XIX век) и псевдорусский стиль (равнение на Есенина, хотя и запрещенного). В 50-х и 60-х годах эпигонство стало более утонченным. Классицисты вдохновляются теперь акмеизмом (Ахматова, Гумилев, Мандельштам), русофилы же крадут у эпигонов Есенина (Павел Васильев, Б. Корнилов). Появились и «новаторы». Эти берут у Белого, Маяковского, Цветаевой, Пастернака. В итоге – воз и ныне там, в 20-х годах. Замечено, что подражатели нередко работают лучше своих учителей. Но памятники им не ставят. Вплоть до начала 30-х русская поэзия была лучшей в мире, была авангардом. Теперь, несмотря на свою техническую изощренность, она до смешного провинциальна. 24.8 Проснулся, увидел знакомую желтую стену с коричневыми разводами и закрыл глаза. И тотчас в мозгу возникла картина: берег моря, по небу мчатся рваные серые облака, над обрывом стоит высокая металлическая мачта – холодный осенний ветер свистит в ее фермах, море тоже холодное, серо-коричневое, бесконечно равнодушное ко всему на свете. Где я видел это? Русский человек привык иронизировать по поводу немецкого чистоплюйства. Даже у больших наших писателей есть эта усмешечка над чистенькими немецкими городишками, над аккуратненькими немецкими домишками, над гладенькими немецкими дорогами. И так, будто мы, русские, выше всего этого, будто нам на эту аккуратность, на это благополучие, на весь этот порядок наплевать. А по сути дела за иронией видится зависть, зависть азиата к европейской культуре. Кабы у нас все это было – ух как бы мы этим гордились, как задирали бы нос! |