
Онлайн книга «Господа офицеры»
— Кабардинки в лаве ушами прядут, — говорил прапорщик, упрямо не соглашаясь признавать выдающихся свойств у местной породы. — Мне казаки рассказывали. — Прядут те, которые выезжены скверно, — басил чернобородый мрачноватый капитан. — Извольте выездить, а уж потом требуйте с коня. А выносливы-то, батенька, выносливы-то каково! При особом театре военных действий, коим является Кавказ, незаменимая лошадь. Круч не страшится, жрет что ни попадя… — Человек — скотина всеядная, — сказал отец Андрей: у него была способность говорить глупости, умно улыбаясь. — Потому и пост введен. Потому и соблюдать их надобно. Не токмо ради исполнения заветов, но и на пользу сущую. — Для сущей пользы к столу прошу, — сказал хозяин, гостеприимно растопырив руки, точно сгоняя кур. — Прошу, господа, прошу, у хозяйки пироги перестоятся. Не успели рассесться, как вошли дамы. Матушку и чиновницу Владимир почти и не приметил, потому что во все глаза смотрел на трех сестер Ковалевских. «Монстры» выплыли, как гусыни: плавно, неторопливо, строго одна за другой. Были они погодками, похожими друг на друга, как патроны: крепенькие, кругленькие, с материнским пушком на крутых щеках. Только средняя, семнадцатилетняя Тая, путала это сходство: пшеничный ус отца перебил в ней материнскую южную жгучесть, породив копну огненно-рыжих кудрей, но оставив колючие черные бровки. Сестры заученно присели, пролепетали что-то, изо всех сил стараясь не глядеть на молодых людей, и с шелковым шелестом уселись на стулья. — Благословим трапезу и почнем, — сказал отец Андрей, заправляя крест за вырез рясы. — Могии вместити да вместит. Владимир оказался напротив рыженькой, но глазел на нее не только потому: сядь она в самый дальний угол, он бы и тогда нашел возможность косить глаза. Просто немыслимо было оторваться от огненной головы, длинных, испуганно вспархивающих ресниц и румянца на пухлых, с ямочками щеках. Да, в такую нельзя было влюбиться: ни полной фигуркой, ни круглым тугим лицом (надавишь — кровь брызнет!) она не отвечала современной изнеженной моде и с этой точки зрения и впрямь была монстром. Но оторвать глаз от этого возмутительно молодого, переполненного жизнью монстра было совершенно невозможно. — Не проглотите визави, — шепнул подпоручик. — Да что вы! — Владимир очень смутился, забормотал. — Вы правы, поручик, селянский монстр, не более того. Если и смотреть на нее, так только сдерживая смех, ей-богу. — Не скажите. — Герман Станиславович плотоядно прищурился. — При взгляде на нее я начинаю понимать канибаллов. Право, юнкер, я бы ее съел. Даже без соли. За столом шло обильное возлияние, подкрепленное солидной закуской. Здесь пили и ели без затей, стол красноречиво доказывал это. Пили большей частью местное вино; оно очень понравилось Владимиру, но по молодости он малодушно отрекся от собственного вкуса: — Кислятина с претензией. — Да? — озадаченно спросил подпоручик; после обеда они вышли покурить в сад. — А мне, представьте, нравится. Право, что-то есть. Что-то от земли, настоящее что-то, юнкер. И эта рыжая корона… — Вы о ком? — Я? Я о ней, о Тае-Лореляе. Огонь-девица: только и ждет, чтобы взорваться. Вот бы этот фитиль поджечь, а, юнкер? Сгорел бы в объятиях вместе со шпорами. — Раньше не видели, что ли? — Где же? На балы папахен с мамахеном старшую вывозят, а она черна, как головешка. А младших, естественно, придерживают: в этих семьях очередь за женишками. Позвали в дом, где к тому времени подали чай, домашнее печенье, сладости. Мужчин хозяин пригласил к себе, что очень обидело Владимира, которого не пригласили; впрочем, он вскоре утешился, досыта вознагражденный застенчивыми улыбками девочек и заботливой суетой женщин. Отец Андрей, как старший, сидел во главе стола: он не жаловал карточной игры. — Ну-с, юноша, всяко время отмерено. Сейчас ваше: жаждем рассказа, аки воды в песках. Что же в Москве слыхать, кроме звона малинового? — В Москве? Да что, собственно, в Москве… Три пары девичьих глаз с живейшим любопытством уставились на него. Владимир по очереди заглянул в них, как в темные колодцы, выбрал те, что светились тем же тяжелым золотом, что и волосы, и не очень уверенно начал говорить о том, чем жила Москва: о Болгарии, Сербии, турецких зверствах. В Москве он как-то не слишком прислушивался к этим разговорам, занятый ученьями и строем, но здесь, под девичьим прицелом, сразу припомнил все, что знал и что слышал, и даже то, чего не знал и не слышал, но вполне мог знать. Он живописал трагедию Батака с такими подробностями, будто сам все видел, рассказывал о несчастном апрельском восстании, будто лично участвовал в нем, описывал башибузуков так, будто сам когда-то отражал их натиск. Женщины плакали, священник удрученно качал головой, но высшей наградой были блестящие от слез глазки, что уже без всякого стеснения смотрели на него. — Терпелив господь, — со вздохом сказал отец Андрей. — Многотерпелив, но не бесконечно. Нет, не бесконечно! — Какие страдания! — всхлипывала чувствительная матушка. — Куда смотрит Европа? — строго спрашивала чиновница, когда-то с грехом пополам кончившая провинциальный пансион. — Турки творят бесчинства на священной земле Европы, а она потворствует им! — Куда смотрим мы! — вдруг громко сказал Владимир. — Турки зверствуют не просто в Европе: они проливают славянскую кровь. Они подняли меч на славян — и горе им! Мой старший брат уже сражается с ними в Сербии, я добровольно попросился сюда, чтобы тоже сражаться. Чаша славянского терпения переполнилась! Последнюю фразу он неоднократно читал в газетах, но здесь она прозвучала к месту. Внимательные глазки под рыжей копной вспыхнули таким восторгом, что Владимира кинуло в жар. И он впервые смело улыбнулся прямо в лицо рыжей девочке, вмиг закрасневшейся и очень мило опустившей головку. Приподнятое настроение не оставляло юнкера весь вечер. Он удачно шутил, хорошо поговорил с Прасковеей Сидоровной о родных, получил ее материнский поцелуй, перемолвился с сестрами и даже с Таей и покинул гостеприимный дом с приглашением заходить запросто, когда захочется. — Влюбились, юнкер? — весьма желчно поинтересовался подпоручик. — Втюрились в казачью клецку? Отменное настроение сразу покинуло Олексина. Он вдруг вспомнил далекую и недосягаемую Лизоньку, утонченных, жеманных и — увы! — тоже недосягаемых девиц Москвы, моды, от которых по молодости был несвободен и измену которым считал почти святотатством. Да, в рыжую казачью клецку можно, пожалуй, было бы и влюбиться, но хвастаться таким романом было немыслимо. И поэтому он решительно отверг все подозрения: — Да что вы, поручик! Мне еще пока не изменял вкус. — Кажется, вы славный товарищ, Олексин. — Фон Геллер ободряюще потрепал юнкера по плечу. — Кстати, ведь у вас нет лошади? Я вам дарю одну из своих. Будем друзьями, Олексин, и… И навестим, пожалуй, завтра же эту потешную семью. По рукам? |