
Онлайн книга «Стален»
– Чувство, которое испытывает человек, дорвавшийся до запретного плода. Именно это чувство будут испытывать редакторы при чтении твоей рукописи… Я хмуро молчал. – Принято считать, что русская литература целомудренна. Исключение составляет разве что эротоман Достоевский. Ни у русской, ни у советской литературы нет языка для описания сексуальной жизни. Похоже, ты решил это упущение исправить… – Это плохо? – Я говорю о впечатлении, которое твоя проза может произвести на редакторов. Мне-то кажется, что и в этом случае тебя выручает чувство юмора и некоторая отстраненность… то, что французы называют discrétion… сдержанность, невмешательство… этакий холодноватый взгляд ироничного стороннего наблюдателя… Но тебя за это будут ругать – ты должен быть готов. Вообще – ругать будут много, редко – справедливо. Что ж, как говаривал Кокто, ce qu’on te reproche, cultive-le, c’est toi – взращивай то, в чем тебя упрекают: это ты и есть. Ну да ладно, это-то как раз сейчас не важно. Что ты думаешь о моем предложении? – О каком? – Разобрать текст на кусочки, избавиться от случайных персонажей… Господи, зачем тебе эти агенты КГБ? Или вот бандиты… это же особая человеческая порода… эти люди нечитаемы… они вообще – для другого… они слишком полно совпадают с обстоятельствами – до утраты всего личного, сокровенного, уникального… – Черт его знает, – пробормотал я. – Вроде удачно получилось… – Не вали все на черта – он никогда не додумается до того, что творят люди… – Надо подумать, – с мрачным видом сказал я. – Перечитать, подумать… – Договаривай! – Я думал, что редакторы нужны только неудачникам… – А тебе и не нужен редактор. Тебе нужна я, мамка и самка. Да и кто тебе еще расскажет, что ты пишешь на самом деле?.. Она сидела в кресле, покачивая ножкой, и смотрела на меня блестящими глазами. – Договор подпишем кровью? – спросил наконец я, с трудом изобразив усмешку. – Не льсти мне. На самом деле ты можешь дать мне больше, чем я могу предложить тебе. Я не ошибаюсь – сейчас я не могу позволить себе такой ошибки. – Она встала, и лицо ее вдруг дрогнуло. – Соглашайся, прошу тебя, Стален. Когда еще у тебя будет возможность заниматься только литературой, а не тянуть лямку в какой-нибудь газете… ну и минус эксплуатационные расходы на женщин, еду, крышу… – Да. – Я с трудом сглотнул. – Да, Фрина. Разговор наш был прерван телефонным звонком – Фрине надо было ответить. С рукописью под мышкой я отправился в Карцер и стал бегло перечитывать текст, занимавший около восьмисот машинописных страниц. Выхватывал глазами фрагменты, фразы, слова и с каждой страницей чувствовал себя все более бездарным, самовлюбленным, глупым, пошлым и ничтожным бумагомаракой. Корчился, чесался, подвывал и чертыхался – с каждой страницей все громче, все отчаяннее, наконец рухнул ничком на диван и замер. Фрина была во всем права: слишком многословно, слишком много метафор, сравнений, эпитетов, слишком много цитат, слишком надуманны все эти «прокладки» и «мостики», призванные связывать фрагменты текста, слишком карикатурны и одномерны все эти бандиты и агенты КГБ… Все – чересчур, все – фальшиво, все – не так… Все, на чем держалось мое «я», зашаталось и грозило вот-вот рухнуть. После гибели сестры меня довольно долго терзали психологи и психиатры. Мать боялась моего преступного левшизма, считала, что я что-то знаю о смерти Хрюши, и хотела, чтобы врачи добились от меня какой-то «правды». Один из них в конце концов сказал мне: «Я чувствую в вас некоторую особенность, инакость, которая рано или поздно должна проявиться, хотя и не могу сказать, в какой форме. Вас выдают паузы хезитации, все эти беканья и меканья. Когда их слишком много и они лишены смысловой нагрузки, получается имитация спонтанной речи. Вы пытаетесь контролировать себя даже в мелочах, словно боитесь проболтаться, хотя пока бояться вам нечего – тротил в вашей душе только начал накапливаться. Но у вас все впереди». Не знаю, что подразумевал под инакостью врач, но я его слова понял как признание моей избранности. И если и было во мне что-то твердое, так это сознание собственной гениальности. Именно оно и привело меня в Москву, где я надеялся с ходу поразить издателей своими глубокими, яркими, безупречными текстами. И вот от этой надежды не осталось ничего. Твердыня пала, стоило Фрине произнести несколько слов, с улыбочкой покачивая ножкой. И самое же ужасное было в том, что Фрина угадала мои тайные сомнения и назвала их, и что тут можно было возразить? Рукопись инкурабельна, то есть не поддается лечению. Труп, из которого патологоанатом может вырезать несколько более или менее съедобных органов… Я еще трепыхался, сопротивляясь из последних сил. Думал о том, что ни у Софокла, ни у Шекспира, ни даже у Достоевского редакторов не было. Эти паразиты появились позднее, когда творцов стали теснить посредники – дирижеры, режиссеры, критики, кураторы – наследники цыганской традиции толкования и обмана и европейской традиции демократии, которая ради всеобщего равенства принижает гениев, чтобы массы бездарей не чувствовали себя отверженными. Впрочем, если на Западе гений приносится в жертву Всем, то на Востоке – Одному. Гений и гениальность обречены всюду, у меня нет будущего… После ужина я попытался с юмором описать свои мысли и чувства, но Фрина мою иронию не поддержала. – Будь ты человеком верующим, я сказала бы, что Бог может дать нам все и не меньше. Все, весь мир дольний и горний. Мы для этого и созданы, мы сами слишком велики для себя. Искушения идут вслед за утешениями, чтобы мы не приняли путешествие в Царствие Небесное за возвращение домой. Домой не вернуться. Не вернуться, Стален, поэтому ты и пишешь то, что пишешь, и не можешь не писать. – Подалась ко мне и прошептала: – Ты в ловушке, и это твой выбор. А теперь поплачь, попытайся разжалобить тюремщика… И небольно укусила меня за нос. Каждый день я вставал в шесть утра, выпивал три чашки крепчайшего кофе, заваривал четвертую, закуривал и садился за пишущую машинку. Под пепельницей лежал лист бумаги с набросками, сделанными вечером. На свежую голову эти записи чаще всего казались полной чепухой, вызывавшей недоумение и раздражение, но злость заставляла мозг работать. Я писал в Карцере, чтобы не мешать Фрине, которая спала до девяти-десяти часов. К этому времени у меня был готов абзац-другой, а то и страница-две текста. После завтрака мы уходили в кабинет, где я читал написанное вслух. Раньше я так не делал, но когда попробовал, понял, что это именно то, что нужно: неуклюжие фразы, неточные сравнения, случайные слова, безжизненные диалоги, лишние детали, отсутствие логики – оказывается, все это я слышал лучше, чем видел. А Фрина была действительно замечательной слушательницей. Позой, выражением лица, взглядом, движением губ и бровей она подыгрывала мне и моим персонажам, оживляя или уничтожая их. Потом мы обсуждали текст, и нередко случалось так, что после этого я уже был не в состоянии продолжать работу. Но исчерканные страницы не выбрасывал. |