
Онлайн книга «Река без берегов. Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна. Книга первая»
И жена пастора принялась разливать чай. Из прихожей уже доносились голоса. Пастор прикрыл двустворчатую дверь в гостиную. Мы услышали, как кто-то вводит туда вновь прибывших. Работник выпросил для себя глоток рома. Я взглянул на его руки: хорошо различимые вены; кожа оживлена трещинами, ямками и крошечными воронками, из которых вырастают почти бесцветные волоски, — как свиная шкура, но только исполненная жизни и наверняка теплая и мягкая, если до нее дотронуться. В комнате, где мы находились, стало совсем тихо. Тутайн, работник и я сидели, пастор и его жена стояли. И разговоры гостей за стенкой представлялись нам каким-то сверхъестественным шумом, но — мирным, не таящим в себе угрозы. — Я собираюсь рассказать кое-что, — сказал пастор. — О красоте, о путешествии в Италию, которое я совершил сорок лет назад. — Ах, — вздохнул я, отчасти с любопытством, отчасти с неудовольствием, поскольку реплика пастора оборвала драгоценный для меня миг. Мы пили чай, лакомились ароматными пончиками. — Орла у нас любитель сладкого, — улыбнулась жена пастора. Потом она вышла. Пастор тоже исчез за ведущей в гостиную двустворчатой дверью: хотел поприветствовать гостей. Створки двери он за собой прикрыл. Для нас начались новые, другие минуты. — Садись за стол с нами! — сказал Тутайн работнику. — Если вы немного потеснитесь, — ответил тот. И действительно, он подошел к столу, не захватив стул. Он сел на диван между Тутайном и мною, как третий. Мы прихлебывали горячий чай с ромом. Потом я откинул голову на спинку дивана, закрыл глаза и сказал тихо: — О красоте, видите ли, хочет он говорить… Это красиво. Красиво во всех смыслах. — Ты что, напился? — спросил Тутайн; но я его вряд ли услышал. Внезапно моя закинутая голова соскользнула со спинки дивана, я рухнул… грудью на работника, а лицом в колени Тутайна… и зарыдал. — У тебя слабые нервы, — заметил Тутайн смущенно. Как ни странно, работник не шелохнулся, и Тутайн погладил меня по голове. Через минуту я, громко рассмеявшись — хотя слезы еще текли у меня по щекам, — выпрямился, глотнул чаю, поднялся с дивана и сказал с неуместной фривольностью: — Я подумал о маме. — Я тоже подумал о своей маме, — сказал работник. — А вот я о своей маме не думал, — сказал Тутайн. — Моя мама живет в Ордале {326} , — сказал работник. — Она очень больна. Может, умрет еще до Йоля. Тяжелобольные люди умирают незадолго до Йоля или вскоре после него. — Я подумал о своей любимой, — сказал Тутайн искаженно-капризным тоном. — Она давно умерла. — Ах, — сочувственно вздохнул работник. — Тутайн! — крикнул я. — Но ведь так оно и есть, — сказал мой друг мрачно. Я снова рухнул на диван и уже едва сдерживался. — А все-таки очень странно, — сказал работник, — что мы все когда-то побывали в человеческом брюхе… Тутайн от изумления аж присвистнул. — Все без исключения, — подтвердил я, чтобы мой друг не вздумал продолжать свою музыку. — Короли, папы, скотники, рыбаки, крестьяне, министры, банковские чиновники, и даже все трубочисты, и даже все возлюбленные мужчин. — Надо же! — восхитился работник. — Но и коровы, лошади, овцы, и козы, олени и зайцы — они все тоже когда-то побывали в брюхе у своей матери. — Да, — сказал работник, — и даже птицы. — Именно, — сказал я; и теперь жаждал услышать, что думает сам Орла о природе, которая все так устроила. Он же, не дожидаясь приглашения, продолжил свою мысль: — Когда я занимаюсь дойкой, а корова беременна на шестом или седьмом месяце и я упираюсь головой в ее бок, я иногда слышу, как теленочек толкается внутри, будто он уже хочет ходить. — Ты любишь животных? — быстро спросил Тутайн. Лицо его снова разгладилось, глаза благожелательно смотрели на парня. — Не знаю, — ответил работник. — Мне больше нравится думать о них, чем о Библии. В Библии про животных ничего не написано. Я так удивился, что изо рта у меня вытекла струйка слюны; во всяком случае, ладонь внезапно повлажнела, пришлось ее обтереть. — О чем же тебе нравится думать? — спросил Тутайн. — Что мы, в своем нутре, как животные, — сказал Орла. — Да, — согласился Тутайн. — Природа или Создатель отважились на крайне рискованный эксперимент, когда придумали пожирание и переваривание. Это привело, можно сказать, к ужасающим последствиям. Все животные, все растения стали пищей. Чтобы чей-то голод утолялся, должны непрерывно приноситься все новые жертвы. Чтобы плоть в результате не вымерла, она должна вновь и вновь создаваться заново. Потому-то живые творения этого мира всегда представляют собой лишь предварительные варианты. Похоже, творящая сила не доверяет себе: с каждым новым маленьким актом творения в сотворенное существо вносятся мелкие поправки. Улучшающие его или ухудшающие. Расщепление на матерей и отцов продлевает этот эксперимент до бесконечности. Если же присмотреться к сверхперенаселенному миру насекомых, можно научиться ненависти. Это олицетворенное число — которое, совершенно не зная жалости, живет, копошится, пережевывает пищу — есть нечто чудовищное. Если видеть в нем метафору государства, то горе нам, людям! — В конце концов, когда такой эксперимент не будет давать новых результатов и наскучит Творцу, всемогущая рука запустит в Землю огненным шаром и спалит наш испорченный парадиз дотла… В этот момент пастор вновь вошел к нам через двустворчатую дверь, вновь прикрыл ее за собой, взглянул на графин с ромом, убедился, что он уже почти пуст, опять распахнул дверь и сказал: — Начнем, пожалуй. — И потом, обращаясь к нам: — А вы пока оставайтесь здесь. Когда мне понадобится ваша помощь, я дам знать. И он опять вышел, встал в середине гостиной. Мы увидели, как гости передают друг другу стулья; парни притащили скамьи; несколько робких девушек, спасаясь от толчеи, прибились к нам и теперь поспешно высматривали, где бы им сесть, чтобы не пришлось то и дело бросать на нас взгляды. Арне Эйде тоже вошел и устроился в маленьком кресле перед курительным столиком пастора. Теперь уже не бросалось в глаза, что мы сидим на диване втроем. Пастор заговорил о Флоренции. Его лицо, только что напоминавшее маску усталости, оживилось. Он смеялся, в глазах вспыхнул молодой задор. Он пустил по кругу фотографии: бронзового Давида работы Донателло и гигантского мраморного пастуха, сотворенного Микеланджело. Когда снимки попали мне в руки, я подумал, что оба скульптора, каждый на свой манер, изобразили человека-хищника, настоящего головореза. У юноши работы Микеланджело такой плоский живот, что в нем поместилось бы слишком мало кишок; свои выпуклые мускулы этот Давид нарастил бы лишь в том случае, если бы очень тщательно пережевывал большое количество мяса… Моделью для темной бронзовой статуи Донателло, кажется, послужил в самом деле хищник по духу: бессердечный грубиян, реальный человек, какой-нибудь уличный мальчишка, чей ум невозможно пробудить к гуманному мышлению, потому что он признает добродетелью только телесную красоту и даже не скрывает, что в его приятных мускулах таится тяга к садизму… Такие вещи в тот вечер пришли мне в голову впервые. |