
Онлайн книга «Зеленая лампа»
А тогда не было ни одного огня, и темнота улиц делала ярче звезды, они казались мохнатыми и крупными, как ромашки. Мы стояли у окна. – Видишь маленький ковшик? – Малая Медведица? – Нет. Плеяды. Сколько звезд ты видишь? Я напрягала зрение, всматривалась в мерцающую, переливающуюся горсточку звезд. – Семь, восемь, девять… – Я тоже девять. Говорят, что Бунин видел четырнадцать. – Ну, тогда я вижу пятнадцать! Юрий Николаевич взял меня за подбородок и осторожно повернул к себе мое лицо. Наверное, оно искрилось неудержимым восторгом и счастьем, потому что он засмеялся. – Вам нельзя так долго стоять. Ложитесь, я укрою вас… – тихо сказала я. Он послушно отправился к постели. Я смотрела, как он с трудом раздевается, и вдруг быстро опустилась на колени и стащила с его ног тяжелые солдатские сапоги. – Голова кружится, – жалобно проговорил он. – Ложитесь, ложитесь, вот так… – приговаривала я, укрывая его простыней до самого подбородка и подсовывая простыню под плечи, под подушку. – Спать, спать! – Нянькинские интонации звучали в моем голосе. – Если ты уйдешь, я не буду спать всю ночь… А потом серые рассветные сумерки вползали в комнату. Похоже, что за окнами собирался дождь. – Когда умер дед, бабушка велела вынести и разбить на куски кровать, на которой они проспали, не расставаясь ни на одну ночь, сорок три года. Я только теперь поняла, почему она так поступила. Он засмеялся и спросил: – Ты веришь в чудеса? – Потом, помолчав, серьезно сказал: – Что-то из всего этого будет? Почему мы смеялись всю ночь?! Впрочем, и потом, всю жизнь мы много смеялись, хотя нередко бывало трудно, грустно, страшно… Неумолимо светало – надо было вставать и торопиться на работу. 6 Что было потом? Было сложно и просто, трудно и легко, весело и грустно. Были серые рассветы и бесконечные торопливые разговоры, когда кажется, что не успеешь всего сказать друг другу, были воспоминания и мечты о будущем, милые, неповторимые слова… Юрий Николаевич поправлялся медленно. Стоило ему подняться, начиналось головокружение, доходящее до обмороков. И всё же врачи настаивали на том, чтобы он начал вставать и выходить на улицу. Мне вспоминается летний августовский вечер. С улицы доносились резкие ребячьи крики. Темнело. Юрий Николаевич с трудом оделся, побрился, и мы медленно спустились по лестнице. До этого я не представляла себе, что лестница такая длинная. Миновали неприютный, вытянутый двор и пошли вверх по улице Горького. Воскресный день, на тротуарах толпился народ. Юрий Николаевич шел пошатываясь и крепко держал меня под руку. – Словно на велосипеде едешь, так всё неустойчиво, – жаловался он. А вот и наш Воротниковский переулок, старенький и желтый, как прошлогодний лист, особняк, тихий дворик, где в бывшем гараже расположилась рота ПВО, и будка возле калитки, а в ней дежурный боец Капустин. Шаткие щелястые ступени крыльца. Длинный и темный лабиринт коридоров. Массивные двери красного дерева с бронзой открываются тяжело, покосившийся пол мешает их свободному движению. Дома никого нет. Я распахнула дверь в нашу комнату, и Юрий Николаевич с удивлением огляделся. Высокие – около пяти метров – потолки, длинные, цельного стекла окна, узорный паркет, лепные плафоны – следы великолепия девятнадцатого века. За время войны всё пришло в ветхость, крыша, пробитая осколками зенитных снарядов, проржавела и протекла. Половина потолка рухнула, обнажив клетчатую дранку. Помню, как неунывающая бабушка, играя с маленькой Машкой, пела: Прыг-скок, прыг-скок, Обвалился потолок! Чинить потолки в то время никому не приходило в голову. Шли дожди, обильные струйки, обгоняя друг друга, бежали по стенам, оставляя мутные потеки на темно-красных обоях, вздыбливая паркет, оседая плесенью на мебели. Жить в такой комнате было нельзя. Но я продолжала тут жить, мне нравилось быть одной, никто не мешал заниматься и писать. Окна я не закрывала, в соседнем палисаднике цвели липы, их медовый аромат наполнял комнату и вытеснял запах сырости и плесени. Мы спустили синие маскировочные шторы, я зажгла настольную лампу под стеклянным зеленым абажуром. – Давно я не видал электрического света, – сказал Юрий Николаевич. – А как это приятно. – Сидеть ему было трудно. Он побледнел. – Отдохните. Он с наслаждением вытянулся на небольшой, укрытой зеленым ковром тахте. – Как же ты будешь жить здесь зиму? – Не знаю, до зимы еще два месяца. Что-нибудь придумаем. Сложим времянку, купим дров. Проживем. Он оглядел стол, на котором разложены были конспекты лекций, черновики. – Что ты пишешь? – Повесть о мальчике, сыне миллионера, который родился 25 октября 1917 года. Тринадцатый ребенок. До него родилось двенадцать девочек, а нужен был наследник. Отец, узнав о его рождении и понимая, что уже нечего оставить в наследство, тут же застрелился… – Интересно. Но повесть у тебя не получится, хотя, судя по твоим стихам, ты можешь и будешь писать именно прозу. Проза требует беспощадности к самому себе, потому что в каждом герое присутствуешь ты сам. Почему так точна проза Лермонтова? Каким гением надо было быть, чтобы в двадцать три года с такой остротой увидеть и понять самого себя. – Но мне кажется, с еще большей силой эта беспощадность выразилась у Герцена, в «Былом и думах». – Я говорю о другой беспощадности. Помнишь «Разгром» Фадеева? Какие разные герои, а всё это голоса Сашиной души. – А Мечик? – И Мечик. Но мелкий человек никогда не захотел, да и не посмел бы признаться себе, что душа его обладает качествами, присущими Мечику… Конечно, мы никуда не ушли в тот вечер. Мы рассматривали книги – у матери было интересное собрание поэзии начала XX века с автографами Белого, Бальмонта, Брюсова и Гумилева. Мы так и не потушили огня, засыпали только на мгновенья, а потом снова будили друг друга, разговаривали и лежали молча в теплом свете. – Проклятая болезнь! – сказал Юрий Николаевич. – Когда я смогу наконец сесть за письменный стол? В «Знамени» напечатана первая часть моей повести «Гвардейцы». Я с таким увлечением работал над второй, и вот, всё остановилось. Журнал беспокоится. Я места себе не нахожу. Проснусь ночью, и кажется мне, что я на КП или в землянке, и что я – это вовсе не я, а мои герои – Закоморный или Дементьев. Я слышу их разговоры, а записать не могу, буквы плывут перед глазами, а потом всё забывается, стирается. Что делать? Вот и сейчас я так ясно представляю себе одну сцену… Это всё равно, что женщине приходит пора рожать, а ей не дают. |