
Онлайн книга «Услышь меня, чистый сердцем»
— Почему же? И Саша заявил, что Достоевский отрицательно влияет на эмоции людей. — Стас играл Раскольникова в дипломном спектакле. Замечательно играл. А чтобы хорошо сыграть этот персонаж, надо его понять, а чтобы понять, надо многое пережить… Потом он стал репетировать Рогожина, надеясь сыграть с Валей в спектакле «Идиот». Валя очень хорошо играла Аглаю в этом спектакле. Тоже надо кое-что пережить, чтобы так сыграть. Посмотрел на скамью подсудимых, но не на меня, а рядом, словно тут и сидел Достоевский Федор Михайлович, и продолжал: — Последняя наша встреча со Стасом была после того, как я прочитал его инсценировку «Великого инквизитора» — по главе из «Братьев Карамазовых». Вы представляете себе, что это такое — сесть и инсценировать самую трудную историю у Достоевского? Общественный истей по-прежнему проникновенно спросила: — А что, грустный сценарий получился? — На веселую тему сценарий по Достоевскому написать нельзя, — сказал Саша и как-то совсем безнадежно посмотрел на общественного истца. Помолчал и спросил: — Как вы считаете? — Суд снимает вопрос о Достоевском, — округлив глаза и с обидой в голосе прекратила разговор судья. На памяти у меня другие Сашины впечатления о Достоевском. Он так же, как и Стас, готовился выступить, будучи в Театре Вахтангова, в спектакле «Идиот». Только Саша — в роли Мышкина, а Стас — Рогожин. Им так и не удалось сыграть в этом знаменитом спектакле Александры Исааковны Ремизовой. Когда Саша учился у нас в институте, Пырьев хотел пробовать его на Алешу Карамазова. По каким причинам расстроилась эта творческая встреча, не знаю — мне было неловко спрашивать об этом у Саши. Он как-то начал рассказывать, что мечтал сыграть Алешу у Пырьева, но разнервничался и прекратил свой рассказ, а я больше не тревожила его расспросами на эту тему, хотя мне было очень интересно. А еще он хотел сделать моноспектакль по Достоевскому «Сон смешного человека». До сих пор помню, что действие должно было происходить на старом, холодном кожаном диване. Так что отношения у Саши с Федором Михайловичем совсем не простые. Наверное, от этого и получается у него, что главный виновник нашей трагедии со Стасом — автор «Идиота» и «Преступления…». Впрочем, у меня есть черновик моего собственного письма к Стасу, где Достоевскому тоже принадлежит особая роль. После нескольких чаепитий у Стаса дома, в самом начале наших отношений, он попросил меня: — Валена, напиши мне, пожалуйста, письмо. — О чем? — О нас. О театре. Я хочу получить от тебя письмо. — Что за блажь, Стас? — Это не блажь. Я хочу побыстрее понять тебя. Напиши на адрес театра. И я написала ему письмо. Вот фрагменты из него: «…хочется рассказать тебе о многом. Но как? Возможно ли написать про то, что происходит со мною теперь? Какая-то боль поселилась во мне, нет, не тяжелая, не огромная глыба, а похожая на болезненный, непреходящий звук, и никуда не деться от него. Что это? Наверное, это — Предчувствие. Я увидела тебя в Раскольникове, и вспомнился мне один вечер в Питере. Становилось совсем темно. Вокруг никого. Страшно немножечко. Улица, мощенная булыжником. Что это за улица? Оказалось, Казначейская. Силуэт в конце улицы. На меня движется. Испугалась. Нырнула во двор. Двор небольшой, дрова в углу у стены сложены, словно все из другого времени: и двор, и силуэт, и дрова… Достоевский и Раскольников совсем рядом. …Мне кажется, что у твоего Раскольникова идея, которая посетила его, как бы вне его, сама по себе. И он боится ее. И чем больше он ее боится, тем сильнее она действует на него. Мне интересен процесс мышления твоего Раскольникова, только я не знаю, где ты, где он. Ведь дело не в топоре, а в освобождении от смертельных тисков Идеи. Освобождение от нее — это Принятие ее. Редко кто задает себе лишние вопросы. Легче их не задавать. Можно не найти ответа. Ты поставил эти трудные вопросы в длинный ряд и пытаешься на каждый из них найти ответ. Это непосильный труд, но мне кажется, что ты догадываешься о Главном. И все-таки я чего-то очень-преочень боюсь… От этого во мне и живет постоянный, болезненный звук нехорошего Предчувствия…» Это письмо было изъято вместе с другими письмами, дневниками, фотографиями, бумагами и прочим во время обыска. И теперь оно находится не в чистых руках. Слава Богу, у меня сохранилось многое, в том числе и черновик письма. При обыске на Арбате выгребли все из моего письменного стола, а на полку в стене не обратили внимания. Полка большая, высотою в три метра, там-то и находилось многое из того, что было очень ценно для меня. И теперь надо сделать так, чтобы протоколы моего дела никуда не исчезли, а то мало ли? Опять устроят обыск, да еще в мое отсутствие. А стенограмма судебных заседаний, несмотря на непонятные запреты, все же ведется. На одном из заседаний вдруг что-то зафонило. Судья спрашивает: — Кто тут ведет запись? Молчание. — Я еще раз спрашиваю: кто ведет магнитофонную запись? Она так резко спросила, что микрофон, наверное, от испуга совсем засвистел и обнаружил молодую, привлекательную женщину с кейсом, в котором она и прятала магнитофон. Женщина рванулась к дверям, но конвой ее задержал. Судья объявила паузу и вместе с женщиной, сопровождаемой конвоем, вышла в коридор. Я смотрю на Танюшку и Сережу, спрашиваю их глазами — наша, мол? Они отрицательно качают головой, и я успокоилась. Наверное, журналистка, скорее всего на заграницу работает. Но протокол судебных заседаний все равно ведется. …Вернусь к письму. Там есть разговор и о Саше Кайдановском, и о театре. «…Саша — это мое мучение. Это был мой смысл. Это была сама я… Потом очень устали мы. Каждый искал свой выход. Для него, скоро нашелся выход: он женился на Симоновой Женечке. Для меня тоже был выход: я решила быть совершенно одна и заняться делом. Для меня дело — это наш театр, который почти разрушен, тем более нельзя «больное» покидать. У меня были и остаются заманчивые предложения со стороны, но я люблю Театр Вахтангова со всеми его бедами. А как помочь ему? Играть хорошо свои роли, пока так, а там, Бог даст, и другая надобность объявится. Всем ясно, что Симонов и Ульянов во внутреннем конфликте. Ты знаешь, что я люблю Михаила Александровича, но я консерватор и ненавижу революции. Пока в театре нет революционной ситуации, но она, по всей вероятности, неизбежна, значит, и революция неизбежна. А чем кончаются революции?.. Вот то-то и оно… Не хотелось бы, чтобы наш театр прошел гибельный путь МХАТа. Ведь вот в чем дело — все те, на кого сегодня опирается Женя Симонов, отвернутся от него в пользу нового руководителя, но и новому руководителю они вскоре неинтересны будут. Это закон любого мятежа. Удел предателей очевиден: жалкий он, этот удел. Есть еще одно волевое, целеустремленное действующее лицо — Слава Шалевич. Он никогда не проиграет. Он хорошо понимает ситуацию в театре. Мне кажется, что у него обдуман и путь, и программа своей жизни в театре. Он делал попытки объединить молодежь, но невозможно объединить разноодаренных людей, поэтому Слава и остается сам по себе. А молодежь, мужская половина, объединилась группкой и усиленно ненавидит Женю Карельских. За что? А за то, что он талантливее многих из них. Карельских же самозащищается. А каким способом? Не лучшим. Взял и вступил в партию. Наверное, я полагаю его более талантливым, чем он есть на самом деле, иначе он не суетился бы так…» |