
Онлайн книга «Роман без вранья. Мой век, мои друзья и подруги»
Но это история будущего. Мы забежали несколько вперед. Надо вернуться. У «знаменитой московской актрисы» была чуткая совесть. По-моему, даже чересчур чуткая. И она по-настоящему страдала, считая, что наш парень, начиная орать спозаранок, портит лето всем на свете. «Горошком» вскочив с кровати, она с трагическими глазами вынимала его из фибрового чемодана, продолжавшего свою верную службу, кормила паренька грудью и убаюкивала, напевая что-то свое – колыбельное. К примеру: Миленький, посапывай, Пишет пьесу папа твой. Баю, баю, бай, Папе не мешай. От нежных рук и приятного мурлыканья крикун сразу засыпал, а счастливая мать говорила: – Ну какой умный! Уже все понимает. Все, все! – А эту колыбельную он сам сочинил? – спрашивал я, не поднимая глаз от рукописи. – Скептик! Противный скептик!.. Не смей его пяточки целовать! Запрещаю! А когда я отрывался от своего «бумагомаранья», чтобы выкурить папиросу под ветками желтых и белых акаций, с балкона раздавался голос сердобольной тети Фани: – Анатолий Борисович!.. Анатолий Борисович!.. Добрая женщина, как я заметил, была убеждена, что все люди на русской земле едят слишком мало. А в двадцать шесть лет мужчине для солидности уже пора поднакапливать жирок на теле. – Поднимайтесь скорей на балкончик. Вас уже дожидаются ягоды с холодной сметаной. – Спасибо! – Спешите, Анатолий Борисович! Пожалуйста, спешите! – добавлял дядя Мотя. – Пока не требует поэта к священной жертве Аполлон. Что? И я спешил. И милый нэпман спрашивал меня: – Как сегодня поживает черномазая Зера? – Сегодня я еще влюблен в нее. – Слава Богу! – Но что будет завтра… – Завтра, Анатолий Борисович, вы тоже будете в нее влюблены. И послезавтра. Всю жизнь. – Не уверен. – Почему это вы не уверены? Скажите, пожалуйста, почему? – Да потому, что ночью я буду читать своей актрисуле… Он неодобрительно покачал головой: – «Актрисуле»!.. – Не обижайтесь за Никритину. Так называл Чехов свою Книппер. – Не может быть! И это вы слышали собственными ушами? – Нет, к сожалению, не слышал. Но я читал его письма к Книппер. – Ой! Как нехорошо читать чужие письма! Он не острил. Он говорил с полным убеждением. С убеждением старого одесского интеллигента, что чужие письма – это литература для сплетниц. – Значит, вы будете читать ночью Анне Борисовне новую сцену? Что? – Весь второй акт пьесы. – Поздравляю, поздравляю. – Подождите. Не торопитесь поздравлять. Может быть, на утренней заре, перед купаньем, я утоплю весь второй акт вместе с черномазой Зерой в вашем соленом море. – Боже мой, зачем вы их будете топить? Зачем топить черненькую Зеру? – Обязательно! С камнем на шее. – Зеру? Ой!.. – Если она не понравится Анне Борисовне. – Кто не понравится? Кто? Эта черненькая прелестная девочка? – Да! – Кушайте, пожалуйста, свои ягоды. Кушайте абсолютно спокойно. Она понравится. Она не может не понравиться. Она очень понравится. Очень, очень. Матвей Исаакович был в курсе всех наших дел. Он все знал. Знал, как я пишу и что. Иногда знал это даже раньше, чем Никритина, так как едва я складывал в стопку исписанные листы и прятал карандаш в карман, он мягко брал меня под руку и уводил в тень садика из пяти акаций, сожженных солнцем. – Значит, – говорил он, – мы сейчас будем слушать новую сцену? Не правда ли, Анатолий Борисович? Что? И я невольно покорялся его мягкой настойчивости: – Идите, провизор, за своей панамой. А то Фаня Абрамовна рассердится. – И она, как всегда, будет абсолютно права. Когда моя лысина накаляется, как сковородка, я соображаю немножко хуже. А вашего «Вавилонского адвоката» я, конечно, хочу… – Ладно, ладно. Идите за панамой. Жду вас под толстой акацией. – А что? Разве она плохая, эта толстая акация? – не унимался милейший болтун. – Разве она хуже ваших разных осин? На ней, слава Богу, еще не повесился никакой Иуда. Бегу, бегу! Через минуту он возвращался не только в панаме, в своей роскошной настоящей панаме, которая свертывалась в тонюсенькую трубочку, но и с белым кружевным зонтиком тети Фани: – Я вам это говорю, Анатолий Борисович: мамочка самый мудрый человек на земле. Прямо ребе. Она все знает. Она знает, что зонтик нам с вами тоже не помешает. Вы видели, сколько сейчас на термометре? Сорок два градуса по Реомюру! Что? На утренней заре я не утопил свою рукопись в Эвксинском Понте. Настроение и самочувствие были отменные. Мы жили в Аркадии, как святые неподалеку от рая. В самом раю нам, вероятно, было бы хуже. Там ведь не полагалось вкушать плодов с древа Познания. Те дни мне чрезвычайно нравились прелестью своего однообразия. Сияло солнце, и плескалась о песок теплая солоноватая вода. С утра до обеда я марал бумагу. Наш парень орал в меру и прибавлял в весе, сколько предписано медициной. Его взвешивала тетя Фаня на аптекарских весах, привезенных дядей Мотей из города как подарок «Парфюмерии и гигиены». У молодой матери хватало времени, чтобы покормить парня грудью, выстирать в корыте пеленки и выстирать его самого. А в промежутках самой поплескаться в «шикарном» море, как говорили одесситы, и «покоричневеть» (это тоже их словцо), «покоричневеть», согласно моде, перед Москвой. Словом, мы не переставали благодарить Шершеневича за умный и добрый совет. В Москве накануне отъезда я спросил Мейерхольда: – Скажи, Всеволод, сколько страниц должно быть в пьесе? – Чем меньше, тем лучше! – ответил он. – Если бы Шекспир писал покороче, его бы непременно взяли живым на небо. А его похоронили в земле. Это в наказание за слишком длинные трагедии и комедии. – Отвечай-ка, Всеволод, делово: сколько должно быть страниц в пьесе? – Ты пишешь комедию или трагедию? – Комедию. А чтобы подразнить гусей, как говорит Есенин, назову ее фарсом. – Дразни, дразни. Я это люблю. – На библейский сюжет. Парочка сластолюбивых старичков, парочка ханжей, подглядывала за купающейся Сусанной. И влипла эта парочка. А чтобы выйти сухими из воды, старички сами затеяли суд над пышноволосой «соблазнительницей». Апророк Даниил, воспылав страстью к пышнотелой, стал ее блестящим адвокатом… У нас ведь тоже развелось немало ханжей. – Значит, пьеса об этом. – Да. Огонь по ханжам. |