
Онлайн книга «Тобол. Мало избранных»
— Жалко, Ульяныч, что дружба наша развалилась, — сказал Гагарин. Ремезов повернулся от окна. Глаза его были скорбными, как на иконе. — Знаешь, Петрович, я тут много думал, — отозвался он. — Делать-то ни шиша нечего. И думал я: почему семь грехов смертными называют? — И почему? — Потому что они ведут к погибели всего, а не токмо души грешника. — Чего — всего? — Вот ты — хороший человек, добрый, — Ремезов говорил прямо. — Поначалу вроде даже весело было, хоть ты и воровал. Ну, конечно, кто-то зубами скрипел, вроде Касымки, кто-то плакал, вроде Карпушки, однако же дела свершались, о чём-то мечталось, — вроде, и потерпеть можно твой грех. Но дьявола-то не унять. Церкву ему промеж рогов не построить. И глядишь — все благие начала в прах брошены, а певцам в глотки свинец заливают. Гагарин поморщился: — Не привирай про свинец. — Ты своего архитектона в каземат посадил. Не едино ли, друг мой? — Да выпущу я тебя, Ульяныч, — устало ответил Гагарин. — Иди куда хочешь. Празднуй Пасху. Но прошу: не пиши на меня донос. Я наверстаю, чего тебе обещал. Дострою кремль. А ты дай сначала от врагов отмахаться. Свобода свалилась неожиданно, будто Семёна Ульяныча сбросили с саней. Никто его не встречал. Семён Ульяныч медленно брёл домой один и словно не узнавал город. Просто он не видел в этом году зимы. Всегда видел, а в этом году — нет. Зиму украли, а вместе с ней украли и часть души. Но украденное — не убитое, и нечему было воскресать на Пасху. Семён Ульяныч испытывал только горечь. Он совсем исхудал, даже сгорбился, и переступал по чуть-чуть, как древний старичок, и никто из прохожих не угадывал в нём архитектона. Ремезов отвык от солнца и подслеповато щурился, отвык от простора, от движения, и держался обочин. Церковный звон пугал его. Ему казалось, что он стал чужим не только своей семье, но и всему миру. Он открыл калитку подворья и с трудом перешагнул порожек. Лёнька и Лёшка тащили через двор какой-то мешок. Они оглянулись на вошедшего и не сразу поняли, кто это. Бросив мешок, они кинулись к Ремезову. — Дед вернулся! — орал Лёнька. — Деда! Деда! — орал Лёшка. Они облапили Ремезова с двух сторон. Семён Ульяныч качался, как дерево под ветром, но не мог даже заплакать. Из конюшни выбежал Леонтий. Из мастерской выскочил Семён. Из сеней на гульбище, колыхаясь, вывалилась Митрофановна, и упала бы с лестницы крыльца, но её подхватила Варвара, помогая сойти. И только Маша — бледная, ожесточённая — осталась стоять на гульбище, непримиримо и молча глядя на отца сверху вниз. И Ремезов тоже поглядел на неё из объятий сынов, жены и внуков, поглядел снизу вверх — молча и непримиримо. Отвыкнув от дома и от семьи, в горнице среди домашних Семён Ульяныч почувствовал себя всё равно как в тюрьме — в большой, тёплой, светлой, чистой и многолюдной тюрьме. Хотя и не полагалось в праздник, сыновья быстро истопили баню, внуки натаскали воды, а Митрофановна сводила, отмыла, отпарила и расчесала мужа. На печь Семён Ульяныч не влез бы, и его уложили в самой спокойной части горницы — там, где прежде укладывались Федюнька и Танюшка. И Семён Ульяныч проспал до позднего утра. Никто из Ремезовых не пошёл ни на службу, ни на крестный ход. Воскресное солнце сияло в жёлтых слюдяных оконницах. Красный угол был убран свежим полотенцем. Горели лампады. Огромная печь дышала мягким жаром. Пахло хлебом и молоком. Леонтий помог отцу умыться и повёл его к праздничному столу, на котором высились творожная пасха, освящённый кулич и деревянная миса с крашеными яйцами. — Садись во главе, батя, — сказал Леонтий. — Моё ли место? — угрюмо спросил Семён Ульяныч. — Садись, батюшка, — сказал Семён-младший. — Садись, старый, — сказала Ефимья Митрофановна. Семён Ульяныч недоверчиво проковылял под образа. Вся его семья в два ряда стояла вдоль длинного стола: Ефимья Митрофановна, Леонтий, Варвара, Семён-младший, Маша, Лёнька, Лёшка, Федюнька и Танюшка. Все глядели на Семёна Ульяныча и ждали его слов. — Христос воскресе, — глухо произнёс Семён Ульяныч и перекрестился. — Воистину воскресе, — нестройно ответили ему. А потом все полезли друг к другу христосоваться. А потом наконец расселись. А потом Леонтий придвинул отцу кулич. Ослабевшими руками Семён Ульяныч принялся ломать хлеб на части — каждому по куску. И праздник худо-бедно ожил, закрутился, поехал. Всё-таки это была Пасха — что может быть радостнее? Всё-таки они были все вместе под крышей своего дома — что может быть покойнее? Но Семён Ульяныч не поверил в эту благодать. Не поверил в баню, в печку, в своё место за столом, в кулич. После тюрьмы, после ссоры с семьёй, а главное — после гибели Петьки! — этого умиротворения не существует. Всё ложь. Праздник — морок, наведённый бесом, видение узника в темнице. Вокруг — враги. Первым заговорил Леонтий, и Семён Ульяныч с мрачным торжеством понял, что не дал себя обмануть никому — ни семье, ни дьяволу. — Батя, весна уже на дворе, — сказал Леонтий. — Время решать про выкуп Ивана у степняков. — Не будет выкупа! — глухо объявил Семён Ульяныч. Над праздничным столом воцарилось тягостное молчание. — Русский человек в плену, — терпеливо, но веско сказал Леонтий, надеясь переубедить отца. — Джунгарии Ермакову кольчугу требует. Ты один, батя, знаешь, где в степи её дед Ульян спрятал. — Кольчуга — святыня наша! — проскрипел Ремезов. — Дед Ульян сам её джунгарам подарил, — осторожно возразил Семён. — От тебя, батюшка, жизнь Ивана зависит, — напомнил Леонтий. Маша смотрела на отца страшными, расширенными глазами. — Ваньки? — яростно скривился Семён Ульяныч. — Он нашего Петьку на службу сманил, и нет теперь Петьки! Или вы забыли про брата младшего? Нехристи вы! — заорал он. — Родству изменщики! Чума на вас, иуды! — Мы все о Петьке плачем, батюшка, — тихо уронил Семён. — Плачете? — затрясся Семён Ульяныч. — Да у вас душа как подошва! Леонтий сжал тяжёлые кулаки. — Петька служить пошёл. Мы, Ремезовы, все служим, батя. И ты служил, и дед, и прадед. Все под смертью ходили. — Господь испытал нас жертвой, — Семён не прятал взгляд от отца. — Господь? — взвился Семён Ульяныч, едва не выпав из-за стола. — Не господь! Ванька всё устроил! Я Петьку на службу не пускал, Ванька его увёл! Нет ему прощенья! Пусть сгинет в степи, сатана! Варвара положила ладони на головы Федюньки и Танюшки, будто предупреждала: нельзя пугаться деда! Лёшка и Лёнька глядели в стол, как виноватые; им обоим хотелось сбежать, но глубинное чувство родства требовало от них оставаться здесь. Маша провела рукой по бледному лицу, точно вытирала слёзы, но глаза её были сухими. А Ефимья Митрофановна глядела на мужа с болью и бесконечной жалостью. |